WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 24 |

«РЕЛИГИЯ И ОБЩЕСТВО ХРЕСТОМАТИЯ ПО СОЦИОЛОГИИ РЕЛИГИИ Для высших учебных заведений Стратегический комитет программы: ...»

-- [ Страница 7 ] --

сословию; отношение подчиненного к своему господину, его гипнотической силе, и настоящего солдата к своей армии – все эти отношения с их бесконечно многообразным содержанием, будучи рассмотрены со стороны формальнопсихической “auf die Form ihrer psychischen Seite hin”, могут иметь общий тон, который необходимо будет назвать религиозным. Всякая религиозность содержит своеобразную смесь бескорыстной самоотдачи и эвдемонистского вожделения, смирения и возвышения, чувственной непосредственности и бесчувственной абстракции; тем самым возникает определенная степень напряжения чувства, специфическая интимность и прочность внутреннего отношения, встроенность “Einstellung” субъекта в некий высший порядок, который он, однако, одновременно воспринимает как нечто глубоко интимное и личное. Мне кажется, что этот религиозный момент содержится в названных выше и многих других взаимоотношениях, он сообщает им такой оттенок, который отличает их от отношений, основанных только на чистом эгоизме или чистом внушении или чисто внешних или даже чисто моральных силах. Конечно, этот элемент выступает с большей или меньшей силой, либо сопровождая эти отношения как едва слышный обертон, либо придавая им самую определенную окраску. Во многих важных случаях это будет характеризовать некоторую стадию в развитии “таких” взаимоотношений; т.е. именно то содержание, которое прежде нее и после нее несут другие формы отношений между людьми, принимает в какой-то период форму религиозного отношения. Яснее всего ситуация с законодательством, которое когда-то или где-то обнаруживает теократический характер и полностью находится под религиозной властью или нравами. Представляется даже, что началом необходимого порядка общества в весьма значительной степени является совершенно недифференцированная форма, в которой моральные, религиозные, юридические санкции пребывали еще в неразвитом единстве, – таковы дхарма индийцев, фемида греков, fas (высший вечный закон. – лат.) латинян, – и что затем, в зависимости от различных исторических обстоятельств, носителем таких порядков становилась то одна, то другая форма “Bildungsform”. Такое же изменение мы обнаруживаем в отношении отдельного человека ко всей группе: во времена возбужденного патриотизма оно принимает вид столь интимной жертвенной самоотдачи, что мы называем его религиозным, хотя в другое время его направляют соглашение “Konvention” или закон государства. Для нас важно, что тут везде речь идет об отношениях между людьми и что происходит как бы только изменение агрегатного состояния этих отношений, если из состояния чисто конвенционального они переходят в религиозное, из религиозного – в правовое, из правового – в состояние свободной нравственности; так, многие социально вредные безнравственные поступки фактически преследовались сначала только внутри церковного сообщества и лишь благодаря этому нашли свое место в уголовном кодексе; или, как показывает нам антисемитизм, социальноэкономические и расовые отношения между определенными частями группы могут перерасти в религиозную категорию, не становясь при этом содержательно чем-то иным, кроме социального взаимоотношения; так, культовая проституция была лишь религиозным оформлением ранее существовавшего или – в другом месте – чисто конвенционального порядка сексуальной жизни.

Теперь, ввиду этих примеров, необходимо более подробно остановиться на опровержении одного недоразумения, о котором вкратце уже было сказано выше. Смысл той теории, которую мы хотим здесь разработать, состоит отнюдь не в том, чтобы приписать определенные социальные интересы и процессы некоторой религиозной сущности, которая и так уже существует сама по себе. Такое, правда, случается достаточно часто, тут создаются комбинации огромной исторической важности (это относится и к приведенным примерам). Но то, что я имею в виду это связь прямо противоположного характера, куда более незаметная и труднее

5* 131

поддающаяся выделению. Здесь дело заключается в том, что в этих отношениях социальных элементов та окраска их, которую мы либо впоследствии, либо по аналогии с существующей где-то еще религиозностью называем религиозной, выступает спонтанно, как чисто социально-психологическая констеляция, один из возможных способов поведения человека относительно других людей. Религия как самостоятельная, сопряженная с представлением специфических субстанции и интересов сфера, является, в противоположность этому, чем-то производным, например, подобно тому, как государство в римском и в современном понимании, как объективная и самостоятельная сущность, есть нечто вторичное относительно изначальных взаимодействий, связей и порядков, непосредственно господствовавших среди социальных элементов и лишь постепенно спроецировавших или передавших дело сохранения и принудительного осуществления “Exekutive” своего содержания особому, находящемуся отныне уже вне их образованию – государству. Всю историю общественной жизни пронизывает этот процесс: непосредственные взаимоопределения индивидов, с которых начинается их совместная жизнь, вырастают в обособленные самостоятельные органы. Так из тех способов поведения, которые необходимы для самосохранения группы, возникает, с одной стороны, право, которое их кофицирует, а с другой – сословие судей, которому, в соответствии с разделением труда, приходится его применять. Так из общественно необходимого труда, совершаемого первоначально в непосредственной кооперации всех, в грубой эмпирии повседневности, – возникает, с одной стороны, техника знании и правил, с другой стороны, сословие трудящихся, которое теперь является дифференцированным носителем соответствующей работы. Сходным образом – хотя в этих бесконечно сложных вещах аналогии всегда сопровождаются массой отклонении – дело, видимо обстоит и с религией. Индивид в сообществе относится к другим или к совокупности описанным выше образом, его отношение к ним имеет характерную степень возвышенности, самоотдачи, жертвенности, интимности. С одной стороны, отсюда может развиваться идеальное содержание: боги – хранители такого рода отношений выступающие как возбудители такого рода состояний души, существом своим как бы представляющие в обособленности то, что прежде было лишь формой отношений, существовало лишь в сплаве с более реальными жизненными содержаниями. И этот комплекс идей и представлений фантазии теперь обретает в священниках как бы свой исполнительный орган и, в соответствии с разделением труда, “особого” носителя, как право “обретает такого носителя” в сословии судей, а интересы познания – в сословии ученых. Если только религия действительно превратилась в нечто самостоятельное и субстанциональное, то она тогда же оказывает обратное воздействие на психические взаимоотношения людей, окрашивая их в свои тона, так что они теперь осознаются как религиозные и именно так и называются. Тем самым, однако, она только возвращает им то, чем сама она была изначально им обязана. И можно, наверное, сказать, что религиозные представления, часто столь диковинные и непонятные, никогда бы не стали столь могущественны в человеческих взаимоотношениях, если бы они не были всего лишь формулой или воплощением уже прежде существовавших форм взаимоотношений, для которых сознание еще не нашло более подходящего выражения.



Основной мотив этого объяснения имеет принципиальный характер и может быть выражен в виде общего правила, особым случаем которого является материалистическое понимание истории. Поскольку оно выводит все содержания исторической жизни из форм хозяйства, так что нравы и право, искусство и религия, функционирование науки “Wissenschaftsbetrieb” и социальная структура “Aufbau” определяются тем, что группа производит материальные условия своего существования, – то в силу этого частное проявление некоторого весьма обширного процесса выдается за его единственное содержание. Ведь развитие форм и содержание

132

социальной жизни, во всем многообразии их сфер и способов проявления, происходит таким образом, что одно и то же содержание в полной мере являет себя во множестве форм, одна и та же форма во множестве содержании. События истории упорядочиваются так, словно бы в ней господствовала тенденция обходиться, покуда только возможно, всякой данной суммой моментов. Очевидно потому-то история и не распадается на сумму афористических моментов2, напротив, рядоположенность и последовательность сроднены друг с другом. Именно потому, что отдельная форма жизни – социальной, литературной, религиозной, личностной живет дольше, чем ее связь с отдельным содержанием и в неизменном виде придает себя также и новому содержанию; именно потому, что отдельное содержание способно сохранить свой неизменный сущностный состав в череде сменяющих одна другую форм, – как раз поэтому не нарушается непрерывное течение истории “des historischen Geschehens” как раз поэтому нигде не случаются непонятные скачки, не прерывается связь со всем предыдущим. А так как теперь развитие “рода человеческого” идет, в общем, от чувственного и внешнего к акцентированию духовного и душевно-интимного – притом, конечно, что направление его не раз еще изменится на диаметрально противоположное, – то и моменты экономической жизни нередко будут восходить к форме абстрактности и духовности, а те формы, которые были образованы хозяйственными интересами, проникнут в “область” совершенно иных жизненных содержаний. Но это – лишь один случай того, как проявляются в истории непрерывность и принцип экономии. Если, например, форма государственного правления повторяется в устройстве семьи; если господствующая религия дает настрой и идеи художественным свершениям; если часто войны делают индивида грубым и агрессивным даже во время мира; если линия размежевания политических партий продолжается и в областях совершенно неполитических и делит на партии расходящиеся между собой тенденции в культурной жизни, – то во всем этом проявляются преувеличения, характерные для исторической жизни, а материалистическая теория истории освещает лишь одну из ее сторон. Именно в этом и состоит значение интересующего нас тут развития: формы социальных отношений уплотняются или же одухотворяются так, что возникает мир религиозных представлений, или они же подводят к нему, уже существующему, новые элементы; а если посмотреть с другой точки зрения, то специфическое содержание чувства, возникнув в форме межиндивидуального взаимодействия, переносится на отношение к трансцендентной идее; она образует новую категорию, в которой находят совершенное воплощение те формы или содержания, истоки которых лежат в отношениях между людьми. Подтвердить эти общие соображения я попытаюсь, рассмотрев некоторые характерные черты религиозной сущности “religiosen Wesens”.

Вера, которую называли самым существенным в религии и ее субстанцией, прежде всего выступает как отношение между людьми: ибо речь ведь идет о практической вере, которая отнюдь не представляет собой низшей ступени или ослабления теоретической уверенности в истинности чего-либо. Если я говорю, что верю в Бога, то эта вера означает нечто весьма отличное от положений о том, что я верю в существование светового эфира, обитаемость Луны или неизменность природы человека. Это значит не только то, что я принимаю бытие Божие, хотя оно и недоказуемо со всей строгостью; но это означает одновременно определенное внутреннее отношение к нему, самоотдачу чувства, направление к нему всей жизни; во всем этом – уникальная смесь веры, в смысле познания, с практическими

2 Зиммель исходит из греческой этимологии слова “афоризм”, имея в виду не столько законченное изречение, сколько нечто ограниченное, отграниченное от всего остального. Характерным образом он говорит здесь именно о “моментах” (прим. пер.).

133

импульсами и состояниями восприятия. А вот – аналогия этому в отношениях между людьми: наши взаимоотношения мы строим отнюдь не только на том, что мы доказательно знаем друг о друге; напротив, наши чувства и внушенные нам впечатления “Suggestionen” выражаются в определенных представлениях, которые можно охарактеризовать только как некоторый род веры (“glaubensmaige”) и которые, со своей стороны, оказывают обратное воздействие на практические взаимоотношения. Это весьма специфический, трудно определимый психологический факт, обозначаемый нами как вера в кого-либо: ребенок верит родителям, подчиненный начальникам, друг верит другу, индивид верит в свой народ, подданный – в своего властелина (“Fursten”)3. Социальная роль этой веры еще совершенно не исследована, однако ясно, что без нее общество распалось бы. На ней очень часто основано, например, подчинение. Отношение подчинения в массе случаев покоится не на определенном знании о праве и превосходстве, но и не на одной только любви и внушаемом впечатлении, но на том промежуточном психическом образовании, которое мы называем верой в какого-то человека или коллектив людей. Часто подчеркивается, что невозможно понять: как это “отдельные” индивиды и целые классы позволяют себя подавлять и угнетать, имея достаточно сил для своего освобождения. Именно это и оказывается результатом добровольной, некритической веры в могущество, заслуги, превосходство вышестоящих, представляющей собой отнюдь не малообоснованную теоретическую посылку, но своеобычное образование, в котором сливаются знание, инстинкт и чувство и которое для простоты и единства обозначения называют верой. То, что мы, вопреки всем доводам рассудка, вопреки всему, что по видимости явно свидетельствует против какого-то человека, держимся веры в него, – это является одной из прочнейших уз, скрепляющих человеческое общество. И эта вера носит решительно религиозный характер. Я это не представляю себе так, что имеется, дескать, религия, у которой затем эти социологические взаимоотношения заимствуют свой характер. Я полагаю, напротив, что этот последний возникает безотносительно к фактам религии “religiose Daten”, исключительно как форма межиндивидуальных психологических отношений, которая затем совершенно чисто и абстрактно выступает в религиозной вере. В вере в божественное воплотился, так сказать, чистый процесс веры, оторванный от связи с социальным партнером; наоборот, только из субъективного процесса веры здесь и вырастает ее объект. Вера, которая живет во взаимоотношениях людей как социальная необходимость, становится теперь самостоятельной, типической функцией человека, находящей себе подтверждение спонтанно, изнутри; да это и вообще не столь уж редкое явление, когда первоначально определенный объект производит в нас определенный психический процесс, а затем этот процесс, став самостоятельным, сам образует для себя соответствующий объект. Практика человеческого общения – как в обыденных, так и в самых высоких своих содержаниях – очень часто демонстрирует, таким образом, что основой ее является вера как психологическая форма, что в этой практике, видимо, вырастает потребность вообще “верить”, которая и удостоверяет себя своими собственными объектами, сотворенными именно этой потребностью и ради нее самой. Это приблизительно походит на то, как влечение любви или почитания само собою может обратиться на объекты, которые как таковые никогда бы не вызвали подобных чувств. Квалификация объектов как любимых или почитаемых является лишь рефлексивным отражением потребности субъекта. Сходным образом, с другой стороны, и миросозидающего Бога называют продуктом человеческой потребности в каузальном объяснении. Это последнее утверждение, конечно же, не отрицает, объективной истинности этого представления, а также того, что ему соответствует

3 По-немецки “верить кому-либо” и “верить в кого-либо” звучит одинаково (прим. пер.).

134

действительность; под вопросом находится только тот мотив, который и привел к его возникновению в качестве представления. Предполагается, что бесконечно частое применение каузального объяснения (“Kausalitat”) в сфере эмпирическиотносительного, являющейся его истоком, сделало потребность в нем исключительно преобладающей; так что удовлетворение, в котором этой потребности, собственно, отказано в сфере абсолютного, она обеспечивает себе сама посредством идеи абсолютного существа, которое есть причина мира. Тот же самый процесс, возможно, и вывел веру за пределы области ее социального происхождения, усилив ее до степени как бы органической потребности и сотворив для нее предмет в представлении о божественном.

Другая сторона социальной сущности, которая претворяется “sich emporbildet” в соответствующую сторону сущности религиозной, заключена в понятии единства. То, что мы не просто пассивно воспринимаем “hinnehmen” бессвязное множество производимых на нас вещами впечатлений, но ищем связи и взаимодействия между ними, которые связали бы их в единство; в особенности же то, что мы, дабы продраться через путаницу и мешанину явлений, повсюду, собственно, предполагаем наличие высших единств и центров отдельных явлений, – это, несомненно, такое свойство, которое коренится в социальной действительности и в необходимостях “социальной жизни”. Нигде столь непосредственно и столь ощутимо не продуцируется целое из отдельных элементов, нигде над их разрозненностью и свободной подвижностью не господствует столь мощно централизация (которая здесь все-таки есть), как это происходит в роде (Gens), в семье, в государстве, в каждом целевом союзе. Если примитивные объединения так часто организованы в десятки, то это явно указывает на подобие взаимоотношения элементов в группе взаимоотношению пальцев: и там, и здесь та же относительная свобода и самостоятельная подвижность отдельного (члена), связанного, однако, с другими единством взаимодействия “Zusammenwirkens” и нераздельностью существования. Поскольку вся социальная жизнь есть взаимодействие, то именно в силу этого она есть и единство; ибо что же еще значит единство, кроме того, что многое взаимосвязано и судьба каждого элемента не оставляет нетронутым ни один другой элемент. Именно тот факт, что против этого единства общества то и дело ведется борьба, что его избегает свобода индивида, что даже в самых тесных и наивных связях это единство не реализуется столь самоочевидным образом, как единство организма в его составных частях, – именно это, судя по всему, и вознесло его в человеческое сознание как особую форму и особую ценность бытия.

Единство вещей и интересов, сблизившее нас поначалу в социальной области, находит свое чистое и как бы отдаленное от какой бы то ни было материи выражение в идее божественного – самым совершенным образом, конечно, в монотеистических религиях, но относительным образом – также и в религиях низшего порядка. Глубинная сущность идеи Бога состоит именно в том, что многообразие и противоположность вещей находят в ней связь и единство – будь то абсолютное единство единого Бога или частные, соответствующие отдельным сферам бытия, единства политеизма. Так, социальная,форма жизни древних арабов, где господствующее влияние имело исключительно родо-племенное единство, уже переформировала монотеизм; у таких семитских племен, как евреи, финикийцы, обитатели земли Ханаанской, способ образования социального единства и его изменения явственно отразились в характере их божественного принципа: покуда единство семьи было господствующей формой жизни, Ваал означал лишь отца, к которому люди относились, как дети; но в той мере, в какой социальное сообщество начинает включать в себя более чуждые, не родственные по крови ветви, он становится господином, восседающим на вершине предметной действительности “objektive Hohe”; однако коль скоро социальное единство теряет характер родства, то же

135

самое происходит и с единством религиозным, так что это последнее выступает как бы в качестве чистой, совершенно обособившейся формы первого. Даже то единство, которое возвышается над различием полов, образует особый религиозный тип. Психологическое стирание противоположности полов, проявляющееся в социальной жизни сирийцев, ассирийцев и лидийцев, нашло свое завершение в представлении о божествах, соединяющих в себе воедино эти противоположности: Астарта, которая наполовину была мужчиной, полумужчины-полуженщины Сандона, бога солнца Нилькарта, обменивающегося символами пола с богиней луны. Речь идет не о том тривиальном положении, что человек живописует себя самого в своих божествах, что, в общем виде, и доказывать не надо; но о том, чтобы выявить в человеческом отдельные черты, развитие и усиление которых выводит за пределы человеческого и творит богов. И следует понять, что боги – это не только идеализация индивидуальных свойств, силы нравственных или безнравственных черт характера, склонностей и потребностей отдельного человека, но что межиндивидуальные формы социальной жизни очень часто дают содержание религиозным представлениям. Поскольку определенные функции и определенная степень интенсивности социальной жизни принимают самый чистый, самый абстрактный и в то же время зримый (verkorperte) облик, они образуют объекты религии, так что можно сказать, что религия – помимо всего прочего – это социальные формы отношений, которые в ней отделяются от своего эмпирического содержания, делаются самостоятельными и проецируются на собственные субстанции.





Сколь непосредственно именно единство группы сопряжено с религиозно оформляемыми функциями, могут прояснить еще два соображения. Единство группы, особенно в более примитивные эпохи, определяется или подчеркивается отсутствием внутри нее борьбы и конкуренции, в противоположность отношению ко всему для нее внешнему. Нет, видимо, ни одной другой сферы, где бы эта форма бесконкурентного сосуществования, тождества целей и интересов выступала бы столь чисто и полно, как в сфере религиозной. Акцентируемый мирный характер внутригрупповой жизни относителен. В ней тоже присутствует множество устремлений, а с этим связаны и усилия исключить тех, кто стремится к той же цели, усилия исправить, пусть даже за счет других, несоответствие между желаниями и их удовлетворением и, по меньшей мере, пытаться найти свой, отличный от других ценностный масштаб для оценки своих действий и удовольствий. Осуществиться вполне, без взаимной конкуренции, энергии индивида могут едва ли не исключительно в одной лишь области религиозного, ибо, как прекрасно сказал Иисус, для всех есть место в доме божьем. Хотя у всех цель одна, но всем предоставлена возможность достигнуть ее, причем следствием этого оказывается не взаимное исключение, но наоборот: взаимное присоединение друг к другу. Я помню, сколь глубокомысленно выражено в причастии то, что религия желает достичь одинаковой для всех цели одинаковым для всех средством, я напомню прежде всего о праздниках, в которых зримо явлено единство всех, захваченных одинаковым религиозным возбуждением – начиная от грубых праздников примитивных религии, где сплочение в единстве обычно завершается сексуальной оргией, вплоть до чистейшего, выходящего за пределы отдельной группы выражения “Pax hominibus”4. Бесконкурентность, обусловливающая единство как форму жизни группы, но всегда господствующая в ней лишь отчасти и относительно, осуществляется в религиозной сфере абсолютно и наиболее интенсивно. Как и о вере, о религии можно было бы сказать, что она представляет в субстанции то, что регулирует групповую жизнь

4 Буквально: “мир людям”. Соответствующий фрагмент Евангелия от Луки, 2, 14 по латыни (“Gloria in altissimis Deo et in terra pax hominibus bonae voluntatis”) расходится с русским каноническим переводом“слава в вышних Богу и на земле мир, в человеках благоволение” (прим. пер.).

136

как форма и функция; можно было бы сказать даже, что религия некоторым образом как раз в том и состоит, чтобы это субстанциализировать. Свою личностную форму это опять обретает в священстве, которое, несмотря на свою историческую связь с определенными сословиями, все же по своей основной идее стоит над всеми индивидами, образуя именно благодаря этому узловую точку и единство их идеальных жизненных содержаний. Так, католический целибат освобождает священников от всякого специального отношения к тому или иному элементу и комплексу элементов, чтобы сделать возможным равномерное отношение к каждому – подобно тому, как “общество” или “государство” стоит надо всеми индивидами, как абстрактное единство, притянувшее к себе (все) связи между ними. Или вот совершенно особый случай: на протяжении всего Средневековья церковь была весьма удобна для всех благотворительных устремлений, будучи резервуаром, куда стекались все пожертвования – это не вызывало никаких сомнений. Кто хотел отдать свою собственность на пользу других, тому не приходилось раздумывать, как лучше это сделать: между жертвователем и нуждающимся всегда находился всеохватывающий центральный орган. Благотворительность как форма социального отношения внутри группы обрела в церкви надиндивидуальную организацию и единство.

Как бы оборотную сторону той же связи, указывая, однако, в сущности, на то же самое, образует поведение (церкви) по отношению к “еретикам”. А именно: к ненависти и моральному осуждению еретиков подталкивают массы, конечно, не различия в догматическом содержании учения, которые они в большинстве случаев неспособны понять, но неприятие самого факта противостояния отдельных индивидов большинству, общепринятому. Источник преследования еретиков и диссидентов – инстинкт необходимого единства группы. Но особенно характерно, что во многих случаях такого рода религиозное отклонение вполне могло бы сосуществовать с единством групп во всех жизненных обстоятельствах (vitalen Angelegenheiten). Однако социальное влечение к единству приняло в религии чистый, абстрактный и одновременно субстанциональный вид, так что больше уже не нуждается в связи с реальными интересами; диссидентство же, по видимости, угрожает единству, т.е. группе как таковой, ее жизненной форме и самой ее идее. Как палладий или какойнибудь иной символ группового единства непосредственно не имеет с ним ничего общего, но любые нападки на него вызывают самую резкую реакцию, так и религия есть чистейшая, возвышенная над всеми конкретными частностями форма единства общества, каковой характер ее доказывается той энергией, с которой подавляется ересь – сколь бы малозначима по содержанию она ни была.

И, наконец, те внутренние связи между индивидом и группой, которые называются моральными, представляют собой столь полную аналогию отношениям индивида к своему богу, словно бы последние были не чем иным, как уплотнением и преобразованием первых. Боги, принуждающие и карающие, бог любящий, бог Спинозы, который не может ответить на нашу любовь, бог, дающий нам непосредственные указания к действию и одновременно дарующий или отнимающий у нас силы для их выполнения – этими знаками отмечено также и развитие сил и противоположностей этического отношения между группой и составляющими ее индивидами. Я выделю для примера чувство зависимости, в котором кое-кто увидел сущность всякой религии. Индивид чувствует привязанность к чему-то общему, высшему, из чего он сам берет начало и во что вливается, от чего он однако же ожидает возвышения и спасения, чувствуя себя отличным от него и все-таки тождественным с ним. Все эти восприятия собираются, словно бы в фокусе, в представлении о Боге; их можно свести к отношению индивида к роду: с одной стороны, отношение к прошедшим поколениям, передавшим ему главные формы и содержания его сущности, с другой стороны, отношение к поколению современни

137

ков, в силу чего эта сущность обретает внешний облик и меру. Если справедлива теория, согласно которой всякая религия имеет своим истоком культ предков, почитание и умиротворение продолжающей жить души прародителя, в особенности героя и вождя, – то она могла бы удостоверить эту связь: мы ведь действительно зависим от того, что было прежде нас и что самым непосредственным образом концентрируется в авторитете отцов, “господствующем” над потомством. Обожествление предков, в особенности самых деятельных, самых активных – это как бы наиболее целесообразное выражение зависимости индивида от предшествующей жизни группы – какие бы иные мотивы этого ни демонстрировало сознание народов. Так, то смирение, с каким благочестивый человек возносит благодарение Богу за все, что он имеет и чем является, усматривая в нем источник свой сущности и своей силы, – (это смирение) правильно было бы перенести на отношение индивида к совокупности. Ибо человек по отношению к Богу – это не просто ничто, но только пылинка, слабая, но все-таки не совершенно ничтожная сила, сосуд, открытый восприятию такого содержания. Если сущность проясненной идеи Бога состоит в том, что все пестрое многообразие, все противоположности и различия бытия и воления, в особенности же наши внутренние жизненные интересы, находят в нем свой исток и в то же время свое единство, то мы можем спокойно поставить на его место социальную совокупность; именно из нее проистекает вся полнота влечений, передаваемая нам в наследство как результат меняющихся приспособлений, многообразие отношений, в которых мы пребываем, образование органов, при помощи которых мы постигаем различные, часто с трудом сводимые воедино стороны мира – и все же социальная группа есть нечто достаточно единое, чтобы рассматриваться как реальная точка единства этих разнообразных воздействий. Так, “божественное происхождение” князей является, далее, только выражением полной концентрации власти в их руках; коль скоро появление социального единства, объективация целого относительно индивида, достигает определенной степени, оно является индивиду как небесная сила, и по отношению к ней, осознается ли она еще непосредственно как социальная или уже выступает в облачении идеи бога, точно так же встает проблема, сколь много может или обязан свершить индивид, дабы удовлетворить требованиям должного, и сколь много при этом проистекает от потустороннего для него принципа. В обоих случаях дело заключается в самостоятельности индивида относительно той самой власти, от которой он и воспринял силу для (своей) самостоятельности и которая определяет для нее пути и цели. Так Августин помещает индивида в историческое развитие, по отношению к которому он столь же несамостоятелен и бессилен, как и по отношению к Богу; так вопрос о синергизме идет через всю историю церкви, а равно и определяет историю внутренней политики. Как, в понимании строго религиозном, отдельный человек есть лишь сосуд благодати или гнева Божия, так, в понимании социалистическом, – это сосуд общественных “der Allgemeinheit” воздействий; в обоих случаях повторяется один и тот же основной этический вопрос о сущности и праве индивида, и в обеих формах самоотдача индивида потустороннему для него принципу часто образует последнее, еще возможное (для него) удовлетворение, если основанная лишь на себе самой индивидуальность больше не обладает внутренней крепостью5.

Для этого ранжирования религиозных и этико-социальных представлений весьма характерно, что Бог непосредственно понимается как персонификация тех добродетелей, каких он требует от человека; он не столько имеет такие свойства, как доброта, справедливость, великодушие и т.д., сколько есть (сами эти свойства); это выражают так, что он – “сама доброта”, “сама любовь” и т.д. Нравственность, императивы поведения людей относительно друг друга как бы обретают в нем

5 Эти рассуждения я взял из моего “Введения в науку о морали” (Т. 1).

138

свою постоянную форму. Подобно тому, как практическая вера есть взаимоотношение людей, образующее сверх этой относительной формы нечто абсолютное; подобно тому, как единство есть форма отношения совместно живущих людей, достигающая такого единства вещей в личностной форме, каким выступает божественное, – так мораль содержит формы отношений человека к человеку, которые санкционировал интерес группы, так что бог, представляющий относительные содержания в облике абсолюта, с одной стороны, репрезентирует роль требующей и дозволяющей группы по отношению к индивиду, а с другой – избавляет от релятивности этико-социальные способы поведения, обязательные для индивида, и воплощает их в себе в абсолютной субстанциальности. Отношения людей между собой, возникающие из многообразнейших интересов, движимые самыми противоположными силами, отлитые в самые различные формы, как раз и достигают того агрегатного состояния, которое как самостоятельное и соотнесенное с потусторонним существом мы называем религией; поскольку они становятся абстрактными, но одновременно и конкретными, то в этом двойственном развитии и заключается та сила, с какой религия, в свою очередь, воздействует на эти отношения. Старое представление, что Бог есть Абсолют, а все человеческое – лишь относительно, получает здесь новый смысл: именно отношения между людьми обретают свое субстанциональное и идеальное выражение в представлении о божественном.

Как правило, когда такого рода исследования в перспективе затрагивают самые основы картины мира, то значимость их хотят понимать достаточно широко. Напротив, в нашем случае главная забота состоит в том, как бы не показалось, что фиксируемые взаимосвязи претендуют на соседние области, за пределами весьма определенно очерченных границ. Историческое происхождение и сотворение религии здесь описано быть не может – показан только один из источников. При этом совершенно в стороне остается вопрос, возникает ли религия потому, что источник этот, встречаясь и сливаясь с иными, также относящимися к сфере еще-не-религиозного, производит ее, – или же религия уже обретает свою сущность и состав к тому времени, когда рассмотренные здесь источники вливаются как притоки в ее основное течение, так что их действие не привязано ни к какому определенному историческому моменту. Как душевная реальность религия не есть также некая готовая вещь, прочная субстанция. Она есть живой процесс, который – при всей неколебимости передаваемых традицией содержании – все-таки должен порождаться душой каждое мгновение. Именно в этом требовании, в том, чтобы религиозно данное беспрестанно захватывалось потоком чувства, движения которого все снова и снова должны придавать ему форму, подобно тому как капли вод, постоянно меняющиеся, создают устойчивую картину радуги, – в этом заключается сила и глубина религии. Поэтому ее генетическое объяснение вполне может охватывать не только историческое происхождение ее традиций, но и ту энергию (Krfte) современности, которая всякий раз заставляет нас добывать унаследованные от отцов религиозные сокровища, дабы владеть ими. Так что в этом смысле действительно есть “истоки” (Ursprnge) религии, появляющиеся и действующие спустя много времени после ее “происхождения” (“Ursprung”).

Однако еще важнее, чем отвергать здесь измышления исторической теории возникновения (религии), исключить какие бы то ни было вопросы об объективной истине религии, вытекающие из этого исследования ее связей. Если удастся понять религию как событие, состоявшееся в жизни человечества, исходя из внутренних условий самой этой жизни, то это еще отнюдь не имеет никакого отношения к проблеме, содержится ли в предметной, вне человеческого мышления положенной действительности нечто соответствующее этой психической действительности и подтверждающее ее. Так психология познания пытается понять, каким это образом наша картина мира является пространственной, простирающейся в трех изме

139

рениях, но она оставляет на долю совершенно иных исследований выяснение того, существует ли по ту сторону наших представлений мир вещей или нет. Конечно, всюду можно дойти до такой точки, где объяснение совокупности внутренних фактов, исходя из сугубо внутренних условий, уже недостаточно и лишь внешняя действительность способна замкнуть причинный круг действительности внутренней. Но такую возможность или необходимость должен принимать во внимание только тот, кто желает исчерпывающим образом постигнуть сущность и возникновение религии, – а к нам это не относится, поскольку мы попытались всего лишь проследить направление только одного из лучей, сходящихся в фокусе религии.

И наконец, самое важное: значение религии для чувства, т.е. отражающееся в самых интимных глубинах души действие представлений о божественном, совершенно независимо от всех предположений о том, каким образом эти представления возникли. В этом пункте наиболее сильно непонимание историко-психологического выведения идеальных ценностей. Широкие круги до сих пор представляют себе дело так, будто идеал разоблачен и лишен притягательности, будто достоинство чувства принижено, если возникновение его не есть уже непостижимое чудо, творение из ничего; будто понимание становления ставит под вопрос ценность ставшего; будто низменность исходного пункта принижает высоту достигнутой цели, а непривлекательная простота отдельных элементов разрушает высокое значение продукта, состоящее в совместном действии, оформлении и переплетении этих элементов. Это – дурацкое, путаное убеждение, что человеческое достоинство осквернено происхождением человека от низшего рода животных, – как будто это достоинство не основывается на том, что человек в действительности есть, и не все равно, откуда он берет свое начало. То же самое убеждение всегда будет противиться пониманию религии, которое исходит из элементов, самих по себе еще религией не являющихся. Но именно такому убеждению, будто возможно сохранить достоинство религии, отвергнув ее историко-психологическое выведение, можно поставить в упрек слабость религиозного сознания. Очень уж малы должны быть его внутренняя прочность и глубина чувства, если оно видит угрозу в познании пути своего становления, да и вообще считает себя сколь-нибудь этим задетым. Ведь подобно тому, как подлинную и самую глубокую любовь к человеку не тревожит приходящая позже ясность относительно причин ее возникновения, а ее торжествующая сила обнаруживает себя в том, что она живет и после того, как все эти предшествующие условия отпали, – так всю силу субъективного религиозного чувства докажет только та уверенность, с какой оно покоится в себе самом и ставит свою глубину и интимность совершенно по ту сторону всех источников возникновения, к которым его могло бы свести познание.

4. ЦЕРКОВЬ И СЕКТА

Э. Трёлъч*

С сектантством христианство столкнулось уже в период своего возникновения, однако лишь в эпоху перехода к современному миру оно выступило как широко распространенное и приобретающее все большее значение явление, позволившее придать завершенность пониманию социологического характера христианства. Значение его заключается в том, что с ним в христианстве, наряду со сложившимся в

* Troeltsch Е. Die sociallehren der christlichen Kirchen und Gruppen // Gesammelten Schriften. Tbingen, 1923. Bd. 1. 3. Aufl. S. 361-377 / Пер. В.И. и А.В. Гараджа.

140

ходе его социологического саморазвития типом церкви, появляется новый тип секты.

При этом на поверхности лежат прежде всего чисто фактические различия. Церковь как тип организации по преимуществу консервативна; в известной степени принимает мирской порядок, стоит на позиции мироутверждающей, господствующей в массах и потому по своему принципу являющейся организацией универсальной, т.е. стремящейся охватить всю человеческую жизнь. Секты, в противоположность этому, – относительно небольшие группы, которые стремятся к внутреннему совершенству личности и непосредственно – личной связи между своими членами. С самого начала они поэтому организовывались в небольшие группы и отказывались от идеи овладения миром; они вели себя по отношению к миру, государству и обществу либо индифферентно, терпимо, либо враждебно, поскольку они не стремились контролировать их или в них включаться, но, напротив, избегали или терпели их рядом с собой или даже стремились заменить их своим собственным сообществом.

Далее. Оба типа находились в тесной связи с фактической ситуацией в обществе и его развитием. Но в то время как полностью развившиеся церкви использовали государство и господствующие слои, включались в качестве составной части в общий порядок, поддерживая его и в тоже время находя в нем опору и защиту, попадая тем самым в зависимость от него и его развития, секты наоборот были связаны с низшими слоями общества или же теми элементами, которые были противниками государства и общества; они работали как бы внизу, а не шли сверху вниз.

С этим было связано, наконец, различное отношение этих типов к супранатуральному и трансцендентному элементу в христианстве, а также их взгляд на его аскезу. Церковь рассматривает весь мирской порядок как средство и подступ к сверхмирской цели жизни и включает подлинную аскезу в свою структуру под сильным церковным руководством как момент в достижении этой цели. Секты ориентируют своих членов непосредственно на сверхмирскую цель жизни и в них индивидуалистический, непосредственно с богом связывающий характер аскезы достигает более сильного и полного развития. Они рассматривают противостояние миру и его властям, к которым они относят и по мирским меркам скроенную церковь, как принципиальную и общую аскезу. Не следует также забывать, что аскеза в церкви и церковном монашестве имеет другой смысл нежели отрицание мира или враждебность миру, присущая сектам. Аскетизм в церкви является методом достижения добродетели и наивысшим показателем религиозности, по преимуществу связанным с подавлением чувственности или выражающимся в особого рода способах ее достижения, но в остальном аскетизм в церковном понимании предполагает как раз умеренную противоположность между мирской жизнью на обычных ее основаниях и относительно дружественной миру моралью. Церковная аскеза связана поэтому с аскезой позднеантичных искупительных культов и созерцательной отрешенностью; во всяком случае, она связана с моральным дуализмом – двойственностью морали.

Сектантский аскетизм, напротив, является простым принципом дистанцирования от мира, выражающимся в отказе признавать право, присягу, собственность, войну, власть. Он взывает к Нагорной проповеди и подчеркивает простую, но радикальную противоположность Царства божьего всем мирским интересам и порядкам. Он практикует самоотречение лишь в качестве средства благотворительности и милосердия, в качестве предпосылки будущего полного коммунизма любви, и при том, что он признает одинаковую для всех обязательность своих правил; он отвергает всякого рода исключительные и героические деяния, а также героизм одних, искупающий мирской образ жизни и следование обычной морали – других.

141

Он является простой противоположностью миру и его социальным порядкам, но не отрицанием чувственного начала в жизни или обычной человеческой жизни вообще. Он соприкасается поэтому с монашеской аскезой лишь в той мере, в какой она со своей стороны создает условия, необходимые для жизни в согласии с Нагорной проповедью и идеалом коммунизма любви. В главном же аскетический идеал сект, однако, кардинально отличен от монашества, поскольку оно делает упор на умерщвлении плоти и сверхдолжных подвигах бедности и послушания. Не разрушение чувственности и естественного чувства собственного достоинства, но единение в любви, которое не может быть поколеблено мирскими распрями, является во всяком случае и существенным образом таким идеалом.

Все эти фактически существующие различия между средневековой церковью и сектами должны каким-то образом основываться на различии внутренней структуры их социологического построения. И если они связаны и могут быть связаны с первоначальным христианством, то в самом нем должна корениться последняя причина такого образования двоякого рода структур; таким образом понимание первоначального христианства должно пролить свет и на социологическое понимание христианства вообще. Поскольку лишь в этом месте, на этом рубеже различие между этими структурами выявилось резко и стало перманентным, стало возможным лишь теперь его обсуждать. Достигаемое здесь объяснение имеет более важное значение для происходящего развития, в ходе которого секты во все большей мере занимают место наряду с церковью, чем для всего предшествующего развития церкви, которая в первые столетия сама еще во многом колебалась между сектой и церковью и лишь с разработкой учения о священничестве и таинствах установилась как тип, и которая именно поэтому в ходе своего развития долгое время имела рядом с собой секты, не придавая особого значения прояснению своего отличия от них. Первой ясной постановкой проблемы была выявившаяся противоположность между сакраментально-иерархическим понятием церкви у Августина и донатистами. Но этот спор был забыт с угасанием африканского христианства и эта проблема отчетливо встала вновь лишь с воплощением идеи церкви в грегорианской церковной реформе.

Слово “секта” оказалось при этом сбивающим с толку. Оно было первоначально понимаемо апологетически и полемически и обозначало такие отколовшиеся от официальной церкви группы, которые хотя и сохраняли определенные основные элементы христианской идеи, однако оказались вне церковной общности и традиции – что вовсе не является и не признается делом добровольного выбора и тем самым поставили себя в положение неполноценного побочного образования, страдающего односторонностью, преувеличениями или обедненностью в сравнении с церковным христианством. Это, естественно, есть лишь взгляд с позиций господствующих церквей, основывающийся на признании церковного типа организации единственно оправданным и обладающим правом на существование; современное государственно-церковное право называет сектами как раз те религиозные группы, которые рядом с официальными, привилегированными государственными церквями или не получают признания вообще или признаются как обладающие меньшими правами и привилегиями. Такое понимание противоречит действительному положению вещей. Часто в так называемых сектах как раз получают выражение существенные мотивы Евангелия; они сами постоянно ссылаются на Евангелие и на раннее христианство, обвиняя церковь в измене первоначальному идеалу; это всегда те мотивы, которые или подавляются, или остаются недостаточно развитыми в официальной церкви, конечно, по самым благовидным причинам, и которые затем все же вновь не замечаются за сектами в пылу партийной полемики. Однако на самом деле не может быть сомнения в том, что секты в силу их независимости от мира, их постоянной приверженности первоначальным идеалам чаще всего как

142

раз и выражают особенно характерные и основные идеи христианства; они в наибольшей степени являются важным фактором в изучении развития социологических последствий христианской идеи.

Это обнаруживает каждый, занимающийся глубоким исследованием сектантского движения позднего средневековья, – движения, сыгравшего свою роль в крушении средневекового социального порядка. Великие труды в защиту сект, написанные позднее Себастьяном Франком и прежде всего Готтфридом Арнольдом, показывают это со всей ясностью.

Основное направление развития христианства связано, по понятным причинам, с его стремлением предстать в качестве универсального всеохватывающего идеала, стремлением поставить под свой контроль большие массы людей и властвовать таким образом над миром и его культурой, с церковным типом. Паулинизм, несмотря на его строго индивидуалистические и энтузиастические черты, направлял всегда христианство в это русло развития: это стремление подчинить Господу мир, в котором государственный порядок является божественным порядком, направляемым богом; это признание существующего порядка с присущими ему профессиями и формами жизни и требование одного лишь единения, союза в обладании благодатной силой тела Христова, – единения, которое должно подготовить скорое пришествие Царства божьего как подлинного универсального завершения и из которого силой Духа святого должна возникнуть новая жизнь. Чем больше христианство отказывало этой жизни во имя осуществления суперанатурального и эсхатологического своего универсализма и пыталось достигнуть конца истории с помощью миссионерских усилий и организаций, тем все больше оно было вынуждено отрывать свою божественность и “христианскость” от субъективных свойств и действий верующих и претендовать на обладание религиозными истинами и религиозными силами, властью, которые в конечном счете заключены в традиции Христа и в божественном руководстве церковью, которое наполняет и пронизывает ее тело. На этой объективной основе субъективные силы могли снова и снова возобновляться, испытывая обновляющее воздействие, но эта объективная основа не совпадала с таким результатом. Только таким образом была возможна массовая церковь и только так стало возможно относительное признание мира, государства, общества и данной существующей культуры без нанесения ущерба основам.

Божественность церкви сохранялась в ее объективных основаниях и из них постоянно возрождалась. Целью руководителей церкви было сохранение в максимальной степени этой основы как объективной с помощью традиции, духовенства и таинств, обеспечить присутствие в ней объективного социологического связующего звена, и только когда это достигнуто, обеспечить возможность субъективной деятельности, только в частностях не поставленной под контроль. Таким образом было обеспечено сохранение основного религиозного чувства обладания неким божественным даром благодати и искупления и одновременно была сохранена действенность универсалистской тенденции, поскольку она утверждала церковь как институт, ведающий божественной милостью, в качестве верховной власти. Затем, с помощью института покаяния и духовной власти церкви, законов о еретиках и контроля за состоянием вероисповедания, она намеревалась добиться также и власти над людскими душами. Однако в подобных обстоятельствах неизбежен был компромисс с мирскими властями, общественным строем, экономическими жизненными условиями. Такой компромисс был теоретически выведен томистским учением в его тонко продуманном, всеобъемлющем строении, энергично утверждавшем предельные сверхмирские жизненные ориентиры. При этом все помещается в русло Евангелия, если только под последним понимать основание универсальной и всеспасительной жизни, отправляющейся от подаренного Евангелием знания и его церковного обеспечения. К этому результату привели как раз

143

разработка объективной, социологической связи, ее обеспечение и стремление достичь за счет этого универсального контроля над миром.

Столь же очевидно, что тем самым радикальный, настаивающий на самой что ни на есть личной ответственности индивидуализм Евангелия, его радикальная общность любви, все связующая в самом центре личностной жизни, его героическая неозабоченность миром, государством и культурой, его недоверие к рассеивающей и отвлекающей души рискованности владения крупным имуществом и стремления к обладанию собственностью – все эти черты были отодвинуты на задний план, а то и вовсе заброшены, так что отныне представали уже лишь какими-то моментами системы, а не господствующими основоположениями.

Секты же, напротив, продолжают развивать именно эти стороны Евангелия или, точнее, все время заново заявляют о них, добиваясь их признания. Светское христианство, личная этико-религиозная ответственность, радикально понятая общность любви, религиозные равенство и братство, безразличие по отношению к государственной власти и господствующим слоям общества, нерасположение к технически-правовой стороне дела, к присяге на верность, отделение религиозной жизни от забот, связанных с экономической борьбой, в идеале бедности и невзыскательности, а то и в смыкающейся с коммунизмом деятельности на поприще любви, непосредственность личных религиозных отношений, критика официальных психологов и теологов, апелляция к Новому Завету и Древней Церкви: вот характерные черты сектантства, проявляющиеся сплошь да рядом. Социологическая связь, исходя из которой здесь строится общность, отличается от той, что лежит в основе церковного строения. Если последнее в качестве предпосылки выдвигает объективную, вещественную святость сана, successio, depositum fidei и Таинства, ссылается на продолжающееся воплощение в священстве божественного начала, то секта, со своей стороны, ссылается на каждый раз заново достигаемое общими усилиями выполнение нравственных требований, в основе которых в качестве чегото объективного лежат лишь закон и пример Христа. И тем самым они, очевидно, непосредственно связываются с проповедью Христовой. Сознательно или инстинктивно, но с этим неизбежно сочетается иное отношение к древней истории христианства и иное понимание Христовой догмы. Библейская история и эпоха первоначального христианства воспринимаются как вечные идеалы, которые следует понимать и принимать буквально, а не как исторически обусловленный и ограниченный отправной пункт церковного развития. С сектантской точки зрения, Христос – не Богочеловек, продолжающий действовать через Церковь и ведущий к совершенной истине, но Господь своей паствы, чья власть над ней непосредственна и определяется его библейским законом. Итак, развитие и компромисс, с одной стороны, буквальное придерживание традиции и радикализм – с другой. Но отсюда же и невозможность крупных массовых организаций и ограничение мелкими, связанными личными узами кружками, необходимость опять и опять заново утверждать идеал и ослабленная преемственность, ярко выраженный индивидуалистический характер и братание со всеми угнетенными и стремящимися возвыситься социальными слоями. Ведь в таких кругах горячее желание улучшить свое положение уживается с полным незнанием сложнейших факторов, обусловливающих реальную жизнь, а потому та или иная религиозная идеология может легко подарить надежду на преобразование мира по чисто моральным принципам любви. Так секты завоевывают большую интенсивность христианской жизни; но они теряют в универсализме, непременно обвиняя Церковь в отступничестве и не веря в возможность завоевания мира человеческими силами, отчего также всегда склоняются к эсхатологическим ожиданиям. Они выигрывают в том, что касается индивидуального, личного христианства и стоят ближе к радикальному индивидуализму Евангелия, но утрачивают непринужденность и беззаветную благодар

144

ность перед откровением божественной благодати, рассматривают Новый Завет в качестве Закона Божия, вместе с активностью личного завета любви склонны подчеркивать роль законности и труда. Они выигрывают в том, что касается специфически христианского мироощущения, но теряют духовный размах и способность к приспособлению, пересматривая с новых позиций весь грандиозный процесс приспособления, который проделала Церковь – да и должна была суметь проделать, когда задалась целью обеспечить христианский дух какими-то объективными основаниями. Церковь подчеркивает и объективирует идею благодати, секта выделяет и реализует идею субъективной святости. В Библии Церковь видит свое спасительное основание, за которое и держится, тогда как секта держится за закон Бога и Христа.

Если эти социологические характеристики сектанства практически повсеместны – здесь не идет речи о группах, отколовшихся от Церкви по чисто догматическим основаниям, они к тому же редки и даже пантеистически-философские секты средневековья почти без разбора образуют в итоге секты в практическирелигиозном смысле, – серьезное реальное основание имеет все-таки и особое обозначение, которым мы пользуемся: “секты”, а не “церкви”. Они действительно есть нечто отличное от Церкви и церквей. Только слово “секта” означает не какоето там оценочное суждение, свидетельствующее о захирении церковности или чегото вроде того, но самостоятельный социологический тип христианской идеи. Сущность Церкви есть свойство объективного учреждения. С рождения принадлежит к ней человек, благодаря Таинству Крещения, совершенному над младенцем, на всю оставшуюся жизнь вступая в ее заколдованный круг. Священство и иерархия как хранительница традиции, евхаристической благодати и юрисдикции даже в случае личной негодности священника представляют какую-то объективную сокровищницу благодати, которую нужно лишь постоянно открывать и задействовать в Таинствах, чтобы она оказала свое воздействие благодаря присущей Церкви чудотворной силе. Постоянное присутствие Богочеловека, продление вочеловечения Божества, объективная организация чудесной силы – вот из чего благодаря божественной власти над миром и провидению сами собой проистекают все субъективные воздействия. Это создает возможность компромисса с миром и открытости мирским преддвериям и предрасположениям; ибо при всей негодности отдельных лиц остается божественная святость самого учреждения, которое может рассчитывать преодолеть мир благодаря внутренне присущей себе чудесной силе. Но компромисс этот в то же время впервые только и делает возможным универсализм; он есть фактическое господство института как такового и благочестивая уверенность в его неотразимой внутренней чудодейственности. Личные свершения и поступки, сколько бы ни подчеркивалась порой их важность, а то и императивность, остаются все же чем-то второстепенным; главное – это объективное достояние Церкви и его универсально признанное господство; о прочем говорится: et cetera adjicientur vobis (а остальное приложится). Важно, по сути, то, что все индивиды могут в принципе подпасть под действие этих целительных сил; такое положение толкает Церковь к установлению своего господства над всем обществом и насильственному включению каждого члена общества в сферу своего влияния; но с другой стороны, прочность достигнутого Церковью статуса все-таки по-прежнему как-никак зависит от того, распространяется ли реально это действие на всех индивидов. Она – великая воспитательница народов, которая, как и всякий наставник, умеет делать различия между разными ступенями зрелости, и цель ее достигается лишь в ходе постепенного прилаживания и приноравливания.

В противоположность этому институциональному принципу объективного организма секта представляет собой добровольную общность, к которой примыкают с сознательным намерением. Так что в этом случае все упирается в действительную

145

личную ответственность и соучастие; каждый причастен данной общности в качестве ее самостоятельного члена; связь между членами секты не опосредуется общим достоянием, но непосредственно реализуется в личной жизненной позиции. В секту не попадают с рождения, но вступают на основании сознательного обращения; крещение младенцев, которое и в самом деле не с самого начала присутствовало в христианской обрядности, почти всегда вызывает у сектантов активное неодобрение. Доброта и благочестие для члена секты – не результат преподания нравственности через Таинства, но его глубоко личное достижение; вот почему рано или поздно его критика неизменно обращается на само понятие Таинства. Индивидуализм не расшатывает, а скорей уж укрепляет общность, так как именно в достижениях всей общности сказывается оправданность каждого входящего в нее индивида. Но это естественным образом теснее смыкает границы общности, делает ее более ограниченной и при том, что все силы поглощаются работой, направленной на утверждение именно этой общности и занятие ее какойто особой деятельностью, означает ее индифференциацию среди других форм общности, возникших из мирских интересов; а также, с другой стороны, – привлечение всякого рода мирских интересов в узкие рамки и масштабы собственной области, насколько данная общность вообще способна их воспринять. А то, что не может быть включено ни в этот круг интересов секты, ни в библейский идеал, – просто отбрасывается и избегается. Поэтому секта не воспитывает народы и массы, но собирает элиту призванных и резко противопоставляет ее миру. Если она и подтверждает свою приверженность христианскому универсализму, то известен он ей, как и Евангелию, лишь в эсхатологической форме: вот почему в конечном счете сектантство повсюду вдыхает новую жизнь в библейскую эсхатологию. При этом как бы сама собой разумеется большая склонность сектантов к “аскетическим” жизни и мышлению, даже если на это не указывает никакой новозаветный прообраз.

Занятие индивида, входящего в отгородившуюся от мира общность, заключается именно в поддержании определенного жизненного уклада, отличающегося практической суровостью и не подверженного никаким влияниям культурных интересов, чисто религиозного. Но тогда это какой-то иной вид аскезы, и отсюда объясняется его уже отмеченное выше отличие от церковной идеи аскезы. Такая аскеза – не героическое достижение какого-то особого состояния, по сути своей ограничивающееся единичными случаями, не умерщвление чувственности ради поддержания более высокого религиозного подъема духа, но просто – в старом библейском смысле – чурание мира, ограничение минимумом мирских радостей и предельное напряжение царящей внутри секты атмосферы любви. И если секта как тип христианской идеи уходит корнями в проповедь Христову, то и аскеза ее – это аскеза первоначального христианства и Нагорной проповеди, а не созерцательный аскетизм Церкви, жестче и страшнее предуказанного Иисусом, хотя, в сущности, это лишь воспроизведение буквально понятого отношения к миру самого Иисуса. Сосредоточение на личной ответственности и социологическая привязка к некоему практическому идеалу требуют предельной строгости требований, предъявляемых к члену секты, и воздержания от контактов с объединениями иного рода. Это не популяризация или универсализация какого-то идеала, удерживаемого Церковью лишь для особых ситуаций и состояний. Церковный идеал аскезы вообще невозможно представить себе в качестве элемента универсальной морали: его сущность неразрывно связана с исключительным и героическим. Аскетический идеал секты, напротив, само собой разумеется выступает для всех достижимым и всем предписанным идеалом, который по своему определению объединяет общность вместо того, чтобы разобщать ее, а по своему содержанию также может быть реализован всеми, кто входит в круг призванных.

146

Итак, речь действительно идет о двух различных социологических типах, причем совершенно безразлично, что в реальности они могут иногда переходить один в другой. Если мы захотим отказаться от выражений “Церковь” и “секта”, но обозначим – а такая терминология сама по себе целесообразна – все социологические образования, возникающие по монотеистически-универсалистски-религиозным мотивам, как церкви, тогда нам следовало бы провести различие между церквами институциональными и добровольными. Название не суть важно. Главное – то, что оба эти типа находятся в русле Евангелия и лишь вместе способны до конца исчерпать все его социологические эффекты, а тем самым, непрямым образом, – и свои собственные социальные, всегда привязанные к религиозной организации последствия. Церковь на самом деле не является простым отпадением от Евангелия, каким бы ни было сильным впечатление, что это именно так, каким бы резким ни казалось противоречие между иерархией и Таинством, с одной стороны, и проповедью Христовой – с другой. Ведь там, где Евангелие воспринимается в первую очередь как дар, даяние и благодать и в рисуемом верой образе Христа предстает неким божественным основанием, где внутренняя свобода духа, в противоположность всевозможным человеческим делам и затеям, переживается как самая суть Христова послания, а величественное равнодушие к мирским вещам тоже ощущается в смысле внутренней духовной независимости при обращении христианского чувства вовне, – там институт Церкви будет рассматриваться в качестве естественного продолжения и превращения Евангелия.

В то же время, со своим безусловным универсализмом, Церковь руководствуется все-таки основным порывом, содержавшимся в евангельской проповеди, только эта последняя предоставила решение всех вопросов, касавшихся возможности и осуществления своих призывов, тому времени, когда чудесным образом наступит тысячелетнее царство, тогда как Церкви, работающей в миру и историческом времени, пришлось здесь же устраиваться и организовываться, идя при этом на неизбежные компромиссы. Но, с другой стороны, и секта – не просто одностороннее упрощение всего комплекса элементов церковной жизни, но непосредственное продолжение евангельской идеи. Только в ней обретают свою полную значимость радикальной индивидуализм и идея любви, только она инстинктивно строит определенную общность на их основании и именно благодаря им достигает небывалой прочности субъективной, внутренне обусловленной приверженности секте, заменяющей чисто внешнюю принадлежность институту. И именно благодаря этому секта остается привержена изначальному радикализму идеала в его противопоставленности миру и коренному требованию личной ответственности, в рамках которой и она сама может восприниматься в качестве дела благодати: однако она подчеркивает субъективную реализацию, обретение благодати, а не объективную гарантированность ее наличия. Секта живет не чудом прошлого и не чудодейственностью института, но вечно обновляющимся чудом настоящего и субъективной действительностью личной ответственности. Церковь исходит из апостольской вести о Христе, сидящем одесную Отца, и веры в Христа-Спасителя, в которые трансформировалась евангельская Благая весть; в этом объективное достояние Церкви, которое еще больше объективируется ею в ее основанном на Таинствах и иерархии строении. Эти моменты позволяют возвести Церковь к учению ап. Павла, где уже ясно сказываются зачатки идеи Таинства, хотя присущий им пневматический энтузиазм и настойчивое требование личной святости нового человека – весьма чуждые Церкви элементы. Секта же, напротив, исходит из проповеди и примера Иисуса, из субъективных достижений апостолов, их образцовой жизни, прожитой в бедности, и соединяет проповеданный Евангелием религиозный индивидуализм с религиозным товариществом, в рамках которого не рукоположение и традиция, но религиозное достоинство и сила основывают службу,

147

которая поэтому может быть всецело доверена непосвященным, не имеющим священного сана. Справляя Таинства, Церковь не зависит от личного достоинства священников, секта же выказывает недоверие к церковным Таинствам, доверяет их проведение непосвященным, ставит их в зависимость от религиозного достоинства служителя, а то и вовсе устраняет; сектантский индивидуализм влечет к непосредственному общению индивида с Богом и потому довольно часто заменяет церковное учение о Таинствах на древнехристианское учение о св. Духе и энтузиазме. У Церкви есть священники и Таинства, она правит миром, отчего мир включается в управление Церковью; секта представляет собой светское христианство, независимое от мира и потому склонное к аскезе и мистике. И ту, и другую основывают коренные импульсы Евангелия. Оно содержит идею объективного священного достояния, преподаваемого богопознанием и божественным откровением: в ходе развития этой идеи Евангелие стало Церковью.

Но содержит оно и идею абсолютно личной религии и абсолютно личностной общности: ее разработка привела к обращению Евангелия в секту. Проповедь Иисуса, чей взгляд устремлен вперед, прозревая грядущее светопреставление и тысячелетнее царство, которая собирает и объединяет решительных приверженцев, а миру и детям его бросает более чем резкий отказ, – проповедь эта идет в последнем направлении, к секте. Апостольская вера, обращенная лицом назад, к чуду Спасения и личности Иисуса, и живущая силами своего вознесшегося на небеса Господа, которая имеет под собой что-то уже готовое и объективное, в чем верующие сходятся и могут отдохнуть, – вера эта, стало быть, идет в направлении к Церкви. Новый Завет есть формообразующий фактор как Церкви, так и секты. Он обладал таким воздействием с самого начала. Однако Церковь получила фору— и великую мировую миссию. Лишь после досконального завершения объективации в Церкви, эта чрезмерность объективации вызвала ответную реакцию сектообразующей тенденции. И если осуществление первой тенденции связано с феодальным обществом раннего средневековья, то вторая находится в связи с социальными изменениями и новообразованиями городской культуры в эпоху высокого и позднего средневековья, когда происходит субъективация и сосредоточение масс в городах вкупе с обратным эффектом этой урбанизации на сельское население и аристократию.

5. МОНАШЕСТВО В ВОСТОЧНОМ И ЗАПАДНОМ ОБЩЕСТВЕ

А. Гарнак*

Греко-восточное христианство и монашество

Греко-восточное христианство таит в себе один элемент, который способен был в течение столетий оказывать известное сопротивление совместному действию традиционализма, интеллектуализма и ритуализма и, пожалуй, кое-где борется с ним еще и в наше время. Я говорю о монашестве. На вопрос о том, кто является христианином в высшем смысле этого слова, Христос, каким его представляют себе греки, дает ответ: это – монах. Кто соблюдает молчание и воздерживается от всего оскверняющего, – кто бежит не только от мира, но и от мирской церкви, кто избегает не только ложных учений, но и суесловия об истинном учении, – кто проводит жизнь в посте, созерцании и непоколебимом чаянии светлого сияния

* Гарнак А. Сущность христианства. Шестнадцать лекций, читанных студентам факультетов в зимний семестр 1899-1900 гг. в Берлинском Университете. СПб., 1907. С. 175-76,177.

148

божества, которое откроется его очам, – кто придает ценность только покою и размышлению о вечном, – кто хочет от жизни только смерти, – у кого из такого совершенного самоотречения и такой чистоты вытекает милосердие, – тот есть христианин. Для него потеряли свою безусловную необходимость и церковь, и уделяемое ею освящение. Для него не существует всей освященной церковью мирской жизни. Эти аспекты дали церкви столько мощи и глубины религиозного переживания и были до такой степени преисполнены божественности, так неустанно стремились воплотить в себе черты образа Христова, что мы несомненно можем сказать: вот – живая религия, и религия не недостойная имени Христа... Только монашество могло быть ферментом этой мирской церкви и противовесом традиционализму и рационализму, какие жили и живут еще теперь в греческой церкви. В монашестве были еще возможны свобода, самостоятельность и живой религиозный опыт: здесь сохранилось сознание, что в области религии ценно лишь внутреннее переживание. К сожалению, однако, ценная противоположность, существовавшая в данной отрасли христианства между мирскою церковью и монашеством почти совершенно исчезла; от благотворного влияния монашества остались едва заметные следы. Мало того, что мирская церковь подчинила монашество своей власти и дисциплине; мирской характер церкви проник в особенно сильной степени даже в самые монастыри.

Монашество в западном обществе*

Развитие монашества на Западе протекала совершенно иначе. Достаточно одного взгляда на его историю, чтобы тотчас понять, сколь существенно различие. Во-первых, монашество здесь действительно имело историю, и во-вторых – монашество здесь также делало историю, историю церковную и историю мира. Оно не стоит здесь просто рядом с церковью, застыв в неподвижной аскезе и мистических спекуляциях, нет – оно находится в средоточии церкви, наряду с папством оно является во всех областях движущим фактором западно-католической истории церкви. Можно описывать восточное христианство с четвертого столетия и до сего дня, не испытывая при этом особой нужды в том, чтобы называть какие-то имена; оно выдвинуло мало индивидуальностей. История западного монашества – это история личностей и характеров.

Римский католицизм демонстрирует нам в своем развитии целую цепь продолжающихся животворных реформ, и каждая реформа обусловлена новой ступенью развития монашества. Основание бенедиктинского ордена в VI столетии, клюнийская реформа церкви в XI, появление нищенствующих орденов в ХШ, учреждение Общества Иисуса в XVI столетии – вот четыре краеугольных камня истории западного монашества, они же – краеугольные камни истории западного католицизма. Это монашество следует рассматривать как первостепенный фактор церковного и культурного развития Западной Европы.

I

В десятом столетии казалось, что монашество в Западной Европе уже сыграло свою роль; казалось, монастырям – за исключением некоторых женских монастырей – угрожает смертельная опасность, о которой на Востоке и не подозревали, быть поглощенными миром, миром низменным, над которым они ни на волосок не возвышались. В X столетии папство, церковь, монашество казались одинаково пришедшими в упадок.

* Harnack A. Das Mnchtum. Seine Ideale und seine Geschichte. 4 Aufl. Giessеn, 1895, S. 35-36, 44-62 / Пер. В.И. Гараджа.

149

И вот уже во второй раз в церкви началось движение, еще одно возвышение монашества. На этот раз оно пришло из Франции. Монастырь в Клюни, основанный в X в., стал инициатором той великой реформы церкви, которая пробудила к жизни Западную Европу в XI столетии. Начатая монахами, она сначала была поддержана благочестивыми и умными князьями и епископами вопреки обмирщенному папству, пока ее не поддержал великий Гильдебранд, выступивший в ее защиту против князей и обмирщенного духовенства. Запад обязан ей подлинной реформацией церкви, только не Евангелической, а католической. Что было целью этого нового движения? Прежде всего возрождение прежней дисциплины, истинного отречения от мира и благочестия в самих монастырях; и далее, во-первых, подчинение всего светского духовенства монашеству, а во-вторых – господство духовенства, направляемого монашеством, в мирском обществе, над князьями и нациями. Великая реформа клюнийских монахов и власти папства предстала первоначально как действенная попытка подчинить жизнь всего духовенства монашеским порядкам. В этом движении западное монашество впервые выступило с решительным притязанием представлять подлинно христианский порядок жизни всех совершеннолетних верующих и получить признание этой цели. Западное христианство должно было поэтому идти путем, на котором оно вновь и вновь вступало в контакт с обмирщенной церковью, потому что не могло отказаться от своего притязания определять цели всего христианства в целом и служить церкви.

Свобода, к которой это движение стремилось, была при всех колебаниях не только свободой индивида от мира, но и свободой христианства в его служении Богу в мире. В нем выражено понимание того, что внутри церкви возможен лишь один идеал жизни и лишь одна нравственность, обязательные поэтому для всех настоящих христиан. Если монашество есть действительно высшая форма христианства, то это значит, что его зрелые последователи подчиняются монашеским правилам дисциплины, а незрелые – по средневековым понятиям это все миряне – по крайней мере обязаны повиноваться. Такова была главная идея Клюни и его великого папы. Отсюда – строгое соблюдение целибата для клира, отсюда борьба против обмирщения духовных лиц, прежде всего – против симонии, отсюда монашеская дисциплина священников.

А что же политическое господство над миром? Его с этой точки зрения можно рассматривать как суррогат на то время и поскольку еще не достигнута истинная христианизация мира. Здесь начинается уже различие между монашеством и реформированной обмирщенной церковью. Идею Гильдебранда и наиболее серьезных его приверженцев можно представить таким образом, что ее отличают лишь нюансы, и однако эти нюансы ведут к противоположным программам. С самого начала раздавались голоса, даже среди безусловных почитателей папы, о том, что следует удовольствоваться реформой нравов и заботой о набожности; церкви не подобает править таким образом и с помощью таких средств, которые использует государство. Они требовали действительного возврата к апостолической жизни, возрождения первоначального облика церкви. Было бы неправильно рассматривать эти стремления монашества как желание вернуться на ступень греческой церкви и выйти за рамки западного католицизма: нет – эти монахи имели в виду некую позитивную программу: христианская жизнь всего христианства в целом. Однако в то время как в духе старой традиции им мерещилась супранатуральная вновь возрожденная империя, от осуществления которой на земле они не отказывались, они испытывали почти неодолимое недоверие к тому суррогату, который римский епископ горячо поддерживал и к которому стремился. В этом недоверии заключалось отвращение по отношению ко всему тому в церкви, что напоминало о государственных и правовых порядках. В той же мере понятно отталкивание западного монашества от публичного правового порядка и государства как характерная его

150

черта, в какой очевидно и то, почему оно еще отсутствует у греческих аскетов. Но в XI в. покорность церкви и ее руководителям была достаточно велика, чтобы дело могло прийти к конфликту между реформированным духовенством и монашеством. В таинстве исповеди церковь располагала сильнейшим средством привязывать к себе также и монашество. С запятнанной совестью и сломленным мужеством многие покорились планам монашеского папы. Из тишины монастырей он вырвал как раз тех, кто больше всего предпочитал всю свою жизнь посвятить Богу. Он знал, что только тот монах заставит себя помогать миру, который покинул его и хотел от него освободиться. Бегство от мира на службе покоряющей мир церкви: такова удивительная задача, которую Григорий разрешил на следующие полтора столетия. Однако его и реформистских епископов цели при всей их связи с политикой были также духовными. Только в качестве таковых могли они захватить и зажечь массы, зажечь на борьбу с обмирщением духовенства в Верхней Италии, против симонистских князей по всей Европе. Новый религиозный энтузиазм воодушевлял народы Западной Европы, и в особенности – романские. Одушевление, энтузиазм крестовых походов были непосредственным результатом монашеского реформационного движения XI столетия. Религиозный подъем, который пережила Европа, выразился в нем наиболее полно. На земле должно быть установлено господство церкви. Такова была идея властвующего над миром клюнийского монаха, предшествовавшая крестовым походам. И из священной земли, из освященных мест они воспринимали новую или до тех пор редко встречавшуюся форму христианской набожности, погруженную в страдания и мученический путь Христа.

Негативная аскеза получает позитивную форму и новую позитивную цель: слиться воедино с Искупителем во внутренней любви и совершенном подражании Личностный элемент, действующий от сердца к сердцу, начинает оживлять до тех пор непривлекательное и бесцельное стремление к самоотречению и пробуждать дремлющую субъективность. И монашество также получило внутренний стимул и пошло на подъем, хотя на первых порах, конечно, только в отдельных немногих индивидах. Большое число новых орденов, которые были основаны одновременно и именно во Франции, свидетельствовали об общем подъеме. Тогда возникли ордена картезианцев, цистерцианцев, кармелитов и многие другие. Однако появление их в таком большом числе лишь доказывает, что монашество в союзе с мирской церковью неизбежно теряет себя. Каждый новый орден пытался вернуть монашество к его первоначальной строгости аскезы; однако его подчинение мирской церкви быстро приводило к тому, что церковь устанавливала свой порядок и начинала использовать орден в своих целях.



Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 24 |
 





<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.