WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 |

« СИСТЕМА СОВРЕМЕННЫХ ОБЩЕСТВ Парсонс Т. Выходные данные: ...»

-- [ Страница 7 ] --

Мои личные проблемы были обусловлены ростом семьи[302] (трое детей, рожденных с 1930 по 1936 г.) и трудностями обретения достойного положения на профессиональном поприще. Хотя тогдашняя ситуация не вполне сравнима с теперешней, но даже и тогда было аномально, что я оставался на должности самого рядового преподавателя девять лет – первые четыре года на факультете экономики и последние пять на новообразованном факультете социологии. Я имел несчастье служить под началом не симпатизирующих мне руководителей: в экономике – покойного X. Бербанка, в социологии – П.А. Сорокина. Мое продвижение на уровень ассистента состоялось только в 1936 г., и не по инициативе Сорокина, а (поименно) Э.Ф. Гея, Э.Б.Уилсона и Л. Хендерсона, которые все были «внештатными профессорами» факультета социологии. Первый вариант «Структуры социального действия» к тому времени уже существовал и был известен начальству и всем ведущим преподавателям.

Но я был не вполне уверен, что хочу остаться в Гарварде даже и на должности ассистента. В этом критическом для меня 1937 г. я получил очень хорошее предложение извне. Так как Гей в 1936 г. получил отставку и уехал в Калифорнию, я обратился к Хендерсону – не к Сорокину. В те дни, до введения системы комиссий ad hoc, Хендерсон поставил вопрос прямо перед президентом Гарвардского университета Конантом, который, конечно с согласия Сорокина, предложил

215

мне еще существовавшую тогда должность ассистента, назначаемого на второй срок, при этом определенно пообещав постоянное место профессора через два года. На этих условиях я и решил остаться в Гарварде.

Я уже отметил, что в интеллектуальном плане имел очень хорошие отношения с Тауссигом, Шумпетером и Геем. Вышеупомянутый кризис случился вскоре после окончания моих исключительных отношений с Хендерсоном. Я знал его по руководимому им семинару, посвященному Парето, и в других качествах еще до того, как предложил ему в связи с моим утверждением в должности ассистента рукопись моей книги для критического отзыва. Вместо обычного краткого отзыва он встретился со мной (думаю, в основном в связи с тем, что в ней обсуждались взгляды Парето) и начал длинный ряд приватных занятий у себя дома, что-то около двух часов дважды в неделю в течение почти трех месяцев. Во время этих занятий он проходил со мною рукопись параграф за параграфом, разбирая главным образом разделы о Парето и Дюркгейме. Маршалла он проскочил очень быстро и совсем не вникал в мою трактовку Вебера.

И в личном, и в интеллектуальном плане это был экстраординарный опыт. Знавшие Хендерсона будут помнить его как трудного человека, который мог быть догматичным и в политике (где он оставался заведомым консерватором[303] ), и во многих научных вопросах, что выражалось в несправедливом (по моему суждению) отношении ко всем социологам, кроме одного или двух. Но он имел огромные знания о науке, особенно на уровне философии науки и природы теории, и если человек выстаивал под его напором и не позволял себя подавить, то Хендерсон оказывался чрезвычайно проницательным критиком, очень полезным в решении как раз моих интеллектуальных проблем. Я в полной мере использовал благоприятные возможности этого общения и почти год посвятил пересмотру текста, внести поправки в который убедили меня дискуссии с Хендерсоном[304].

216

В эти ранние гарвардские годы помимо прочего я приобрел важный опыт общения со сверстниками, а со временем и с учащимися. Группа младших преподавателей факультета, встречавшихся достаточно регулярно, включала Эдварда Мейсона, Сеймура Харриса, Эдварда Чемберлена и в течение какого-то времени экономиста Карла Бигелоу, специалиста в области политического управления Карла Фридриха и историка Крейна Бринтона. С движением в сторону социологии, которое приблизило меня к сфере психологии и социальной антропологии, я ближе познакомился с Гордоном Олпортом, недавно возвратившимся в Гарвард из Дартмута, и Хенри Марром. В антропологии особенно значительными были два моих современника. Первый – У. Ллойд Уорнер, привлеченный к преподаванию в Гарварде главным образом Элтоном Мейо, который под началом Хендерсона направлял исследование, заказанное «Western Electric», чтобы получить в итоге исследование местных общин, ставшее в конце концов широко известной «серией исследований Янки-Сити». Когда Уорнер променял Гарвард на Чикаго, его заменил Клайд Клакхон, молодой социальный антрополог, совершенно независимый от группы Хендерсона, но сотрудничавший с нею. Он стал близким другом Марри. В дальнейшем Олпорт, Марри и Клакхон составили ядро пропагандистов эксперимента, получившего название «Социальные отношения».

С середины 30-х годов началось также мое общение с аспирантами, некоторые из которых со временем получили преподавательские назначения. Самым важным и единственным в своем роде был Роберт Мертон, который входил в первую когорту аспирантов в области социологии, но после него пришли Кингсли Дейвис, Джон Райли и Матильда Райли, Робин Уилльямз, Эдвард Деверу, Лоуган Уилсон, Уилберт Мур, Флоренс Клакхон и Бернард Барбер. Именно они составили неформальную группу, которая собиралась по вечерам в моем учебном кабинете в «Adams House» для обсуждения проблем социологической теории, когда я был еще рядовым преподавателем.

217

ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ИНТЕРЕСЫ ПОСЛЕ

«СТРУКТУРЫ СОЦИАЛЬНОГО ДЕЙСТВИЯ»

Завершение «Структуры социального действия» было радостным событием, хотя в то время я не задумывался о том, какой отклик в научной среде получит эта книга[305]. Теоретическая схема, которая позволила мне доказать тезис об идейной конвергентности разных мыслителей, явно еще не выработала свой ресурс, но существовало сразу несколько альтернатив, какой следующий шаг делать с ее помощью. На конференции в Белладжио, где я впервые заговорил о такой перспективе, возникла большая дискуссия, почему я не захотел самоопределиться как экономист. Ко времени, когда «Структура социального действия» близилась к окончанию, вопрос частично был уже решен фактом моего перевода с экономического факультета на новый, социологический. Несмотря на дружеское расположение Тауссига, Гея и Шумпетера, я совершенно уверен, что в Гарварде я не мог бы рассчитывать на большое будущее в пределах экономической науки. Но в основном я и сам не хотел связать свою научную карьеру с этой дисциплиной и ретроспективно вижу главную причину этого в моей «пропитанности» сначала веберовскими, потом дюркгеймовскими идеями (время З.Фрейда тогда еще не пришло). Хотя тогда я не собирался навсегда порывать с моим интересом к экономической теории, фактически впоследствии это тем не менее произошло, я все же уже ясно понимал, что не хочу быть исключительно экономистом, во всяком случае не больше, чем был им Вебер.

В моей жизни был еще один интересный эпизод, который на относительно позднем этапе мог вновь повернуть меня, по меньшей мере в более отдаленной перспективе, в сторону экономики. После моего формального перехода в социологию Шумпетер организовал маленькую дискуссионную группу с участием молодых людей, в большинстве своем аспирантов, по проблемам природы рациональности. После нескольких собраний он предложил мне нацелить группу на создание книги, в которой он и я должны быть, самое малое, соредак-

218

торами, если не соавторами. Помню, что, не отказываясь определенно, по крайней мере сразу, я реагировал на предложение весьма сдержанно и, по сути, позволил этому проекту постепенно умереть. Мне самому не вполне ясны мои тогдашние мотивы, но думаю, что все дело в смутной потребности почувствовать свой формальный разрыв с экономикой относительно завершенным[306].

ПРОФЕССИИ И ДВЕ СТОРОНЫ ПРОБЛЕМЫ РАЦИОНАЛЬНОСТИ

Реально я задумал предпринять исследование определенного аспекта профессий как социального явления. Это решение логически вытекало из сочетания моего интереса к природе современного индустриального общества с концептуальной схемой, в рамках которой я пытался его понять. Эмпирически было почти очевидным, что «ученые профессии» начали занимать выдающееся место в современном обществе, тогда как в идеологической формулировке альтернативы «капитализм-социализм» они вообще не упоминались. В самом деле, то, что теперь привычно называется «частным, неприбыльным» сектором деятельности, организованным на профессиональном принципе (в отличие, например, от семейного уклада), при идеологическом подходе выпадало из рассмотрения. Оглядываясь назад, можно утверждать, что обе идеологические позиции отстаивали версии «рационального преследования собственных интересов»: по капиталистической версии, обоснованной утилитаристской мыслью, – это интерес индивида в удовлетворении своих потребностей; по социалистической версии – это интерес коллектива (согласно линии рассуждений, идущих от Т. Гоббса и Дж. Остина) в максимизации удовлетворения общественных потребностей.

Внутри этой проблемной области я выбрал исследование некоторых аспектов медицинской практики. Думаю, что такой выбор имел достаточные «технические» основания, но объясняется также и личными мотивами. Определенно, какую-то роль играло мое прошлое отречение от биолого-медицинской специальности, которое как бы компенсировалось ролью социолога, исследователя медицинской прак-

219

тики с ее возможностью сочетать оба интереса. Правда, группа Хендерсона–Мейо тоже повлияла на это решение. Сам Хендерсон имел медицинскую подготовку, хотя никогда не практиковал, и свою преподавательскую деятельность в Гарвардском университете он начал на медицинском факультете. Он объединил свои медицинские и социологические интересы в знаменитой статье «Врач и пациент как социальная система» [13], в которой изложил подход, очень близкий мне по духу. Неудивительно, что я должен был посоветоваться и с Хендерсоном, и с Мейо (но также и с У.Б. Канноном) о моих планах. Все трое сильно подкрепили мое собственное ощущение потенциальной плодотворности такого исследования. В своем исследовании, помимо подробного разбора литературы, я предполагал использовать методы включенного наблюдения и интервью. Полупубличный характер медицинской практики в современных больницах позволил делать многое в духе первого метода: с законным (хотя и не медицинским) титулом доктора и в белом облачении совершать больничные обходы, наблюдать операции, присоединиться к службе помощи на дому Медицинского центра Тафтса и т.п. (Возможно, теперь, с ростом интереса к этическим сторонам исследования такой легкий обман пациентов сочли бы неэтичным.) Другим источником данных была серия интервью с довольно большим числом врачей, выборка которых была осуществлена по типам практики.

Был еще один важный момент, определивший направление моего исследования. То было время, когда идеи о значимости психосоматических связей в организме человека начинали овладевать интеллектуальной элитой в медицине (типичными представителями которой, возможно, были терапевты Массачусетской больницы общей практики, где я провел много времени). Такая ситуация сложилась в результате распространения психоанализа и того обстоятельства, что профессор психиатрии названной больницы, Стенли Кобб, недавно стал главным основателем Психоаналитического института в Бостоне. Группа Хендерсона–Мейо также очень интересовалась этим и родственными направлениями мысли (они были поклонниками Пьера Жане, но одновременно и Жана Пиаже).

Решающим событием для меня стал разговор с Э.Мейо о моих интересах в области медицинской практики, в ходе которого он прямо спросил, насколько хорошо я знаю работы З.Фрейда. Я вынужден был ответить, что только очень фрагментарно. Тогда он настойчиво порекомендовал мне прочитать Фрейда более серьезно и в полном объеме. К счастью, у меня было достаточно свободного времени благодаря должностному отпуску ассистента, и я последовал его совету. Было уже слишком поздно встраивать выводы, сделанные мною из идей Фрейда, в «Структуру социального действия», но изучение его работ оказалось одним из немногих переломных интеллектуальных переживаний за всю мою жизнь. Оно подготовило путь для того, что почти десятилетием

220

позже я обратился к формальному обучению психоанализу, конечно на дозволенном уровне.

Я использовал экономическую парадигму «рационального преследования собственных интересов» в качестве основной точки отсчета (в данном случае негативно), чтобы показать различия между классической экономической моделью рыночной ориентации и профессиональной ориентацией, которой я занимался. Главные различия лежали на поверхности. У практикующих врачей они проявлялись, во-первых, в характере зависимости платы за услуги от состояния пациентов, то есть в применении так называемой скользящей шкалы, или повышения вознаграждений за благополучных пациентов и понижения за менее благополучных. И, во-вторых, в характере протеста против «лавочничества» пациентов, судящих о врачах по цене, назначенной за предлагаемую медицинскую услугу в денежном или ином выражении. Позже я должен был существенно смягчить это сближение (при всех различиях) профессионального отношения с идеальным типом коммерческого отношения.

Наиболее важные теоретические моменты моего исследования затрагивали проблему природы рациональности – тот самый вопрос, с которым я соприкасался не только в собственной работе, но и в совместных трудах с Шумпетером. При этом открылось различие не только между экономическими и неэкономическими аспектами рациональности, но, внутри второй ее категории, между двумя разными способами или направлениями рассмотрения проблемы рациональности. Первое различие касалось очень старой проблемы, в том числе для меня, – проблемы отношения между рациональным (в основном научным) знанием и действием как его «приложением». Медицина, особенно в то время, когда я изучал ее, была своего рода прототипом возможностей и получения потенциально полезного знания и приложения его к решению насущных человеческих проблем. То, что называли «научной медициной», находилось тогда в зените славы, и веру в ее великую важность внушил мне мой брат, который учился в университете Джона Хопкинса. Были, конечно, и определенные связи между этим аспектом медицины и более общей постановкой проблемы рациональности в «Структуре социального действия», особенно в концепции «логического действия» Парето.

Психосоматические проблемы, а в определенных случаях и упомянутые выше проблемы умственных болезней затрагивали иной круг вопросов. Прежде всего это был вопрос о значении научных способов рационального исследования и анализа для понимания и в каком-то смысле контроля нерациональных и иррациональных факторов в детерминации человеческого действия, в первую очередь индивидуального, но явно также и социального. Интерес к этим темам был у всех авторов, бывших в центре моего внимания до этих пор, за исключением Маршалла. Интенсивное ознакомление с концепциями Фрейда

221

придало моей схеме законченность и новые измерения, особенно это относится к вопросу о пригодности нерациональных факторов и механизмов в более интимных микросоциальных процессах взаимодействия. Я подозреваю, что интерес к этому пласту проблемы рациональности был не последней причиной моего прохладного отношения к предложению Шумпетера, лестному для молодого и еще не имеющего прочного положения ученого.

На развитие у меня такого рода интересов явно влияли мои крепнущие связи с такими коллегами, как К.Клакхон и X.Марри. Г.Олпорт, напротив, был психологом заведомо рационалистических наклонностей. Во всяком случае, оказалось, что в моем исследовании медицинской практики надо было сочетать обе грани «комплекса рациональности», и обе они резко контрастировали с моим предшествующим опытом сосредоточения на экономических и политических аспектах рациональности. Самый глубокий интерес вызывал вопрос о месте религии в любом общем анализе социального действия – интерес, который, честно говоря, имел и семейные корни и стал для меня центральным под влиянием веберовского анализа протестантской этики и его общих исследований по сравнительной социологии религий.

Как я теперь вижу, эти три (или, включая религию, четыре) фокуса «проблемы рациональности» почти полностью доминировали в структурировании моих творческих интересов, начиная с этой ситуации перепутья в конце 30-х годов. Первым большим свидетельством моих колебаний был поворот от политико-экономического комплекса к социопсихологическому, то есть к проблеме нерационального, увиденной больше с позиций Фрейда, нежели Вебера и Парето, как бы ни отличались друг от друга эти двое. В ходе этого поворота я полностью сознавал важность «когнитивной рациональности», в частности, как культурной основы научного компонента медицины. Однако усиленные занятия всем этим вынудили подождать с моим возвращением к теме профессий в системе высшего образования и научных исследований – теме, ставшей для меня ведущей позже. В известном смысле, говоря в терминах психоанализа, это случай «возвращения вытесненного».

В контексте социально-эмоциональных составляющих медицинской практики я начал анализировать некоторые ее аспекты (которые тогда все еще, в отличие от «науки», называли «медицинским искусством»), опираясь на фрейдовскую концепцию отношений между психоаналитиком и пациентом, и особенно на феномен «переноса», который я считал одним из главных открытий Фрейда. Ясно, что не он изобрел проблему взаимоотношений врача и пациента, которая в западной традиции восходит, по меньшей мере, к Гиппократу (см. у Хендерсона), но он сделал ее первичным социальным каркасом для здания психоаналитической практики и необычайно углубил основу ее понимания. Выяснилось, что психоаналитическое отношение пред-

222

ставляло собой крайний и потому, в некотором ограниченном смысле, парадигмальный пример этих взаимоотношений, а также и то, что обширная и расплывчатая область психосоматических взаимоотношений вписывалась в рамки психоанализа. Между двумя главными аспектами проблемы рациональности, интересующими нас в данном случае, существовало, конечно, связующее звено в виде притязания психоанализа на научный статус, которое, несмотря на многие спорные пункты, по-моему, уже достаточно обосновано и, возможно, в прикладном контексте, для процесса терапии лучше всего символически выражено афоризмом Фрейда: «На место Оно должно встать?». В основном это и была та дорожка, которой я пришел к мысли о болезни как своего рода форме социального «отклонения» и о терапии как деятельности, принадлежащей к очень обширному семейству типов «социального контроля», – точка зрения, за которую я дорого заплатил, будучи обвинен как агент правящих кругов, заинтересованный в сохранении status quo. Тем не менее в этой моей позиции содержится определенная доля истины, которая, думаю, в основном независима от конкретной формы социального порядка. Важный теоретический момент здесь – это сдвиг от рассмотрения приложений медицинской науки как только биофизической технологии к рассмотрению их также и как разновидности социального взаимодействия. В более технической терминологии, которая сформировалась позднее, скажем так, что традиционный взгляд на медицинскую практику представлял ее себе как отношение между культурными системами (научным знанием) и отдельными организмами, где социальные агенты лишь внедряли очевидные посылки и выводы знания. В соответствии с иным подходом медицинские взаимоотношения трактовались, по меньшей мере отчасти, как тонкая взаимоигра между бессознательными мотивами на личностном уровне и особенностями структуры социальных систем. Существуют и другие социологические соответствия этому двухуровневому различению врача как компетентного агента социального контроля и пациента как реципиента важных услуг такого рода, но здесь не место дальнейшим подробностям. Такой подход высвечивает важный аспект социальной структуры, которого нет ни в преимущественно экономических, ни в политических моделях (таких, как капитализм и социализм).

ОТ МЕДИЦИНСКОЙ ПРАКТИКИ К ТЕОРИИ СОЦИАЛИЗАЦИИ

На этом этапе карьеры, протекавшем под столь сильным влиянием Фрейда, вероятно, было вполне естественным перемещение моих интересов от анализа социальной ситуации, складывающейся во время сеанса психоанализа, и анализа медицинской практики вообще к

223

анализу истоков тех проблем, с какими сталкивались психоаналитик и анализируемый. Среди них были прежде всего проблемы личности анализируемых (основные элементы «обратного переноса» попали под анализ несколько позже); что касается позиции социолога, то такие проблемы вплотную подводили его к рассмотрению условий развития ребенка в семье, понимаемой в качестве социальной системы. Сам Фрейд с течением времени придавал все большее значение «объективным отношениям», но едва ли можно говорить, что он развил достаточно удовлетворительную социологию семьи. В этой связи центральную роль начала играть концепция, на которой мы заметно сходились. При чтении работ Фрейда мне постепенно открывалась важность того, что я и другие начали называть феноменом интернализации (собственный термин Фрейда был «интроекция») как социокультурных норм, так и представлений о личностях других людей, с которыми индивид взаимодействовал прежде всего как «субъект социализации» (второй случай иногда называют процессом «идентификации»).

Впервые эта идея отчетливо проявилась в концепции сверх-Я, хотя можно говорить о ее присутствии у Фрейда уже на ранней стадии, особенно в концепции «переноса» (например, в трактовке аналитика словно бы отца анализируемого субъекта). Фрейд начал рассматривать моральные нормы, в частности внедряемые отцом, как неотъемлемую часть личности ребенка, прошедшего через известные фазы процесса обучения. Постепенно сфера действия этого фрагмента фрейдовской теории «объектных отношений» расширялась в более поздних работах, охватывая не только сверх-Я, но и Я и даже Оно [25]. Почти тогда же мне стало ясно, что очень похожая концепция, развитая с совсем иных позиций, не чужда и Дюркгейму, особенно в его теории социального контроля посредством морального авторитета. Та же идея подразумевалась, по меньшей мере неявно, в веберовской трактовке роли религиозных ценностей в детерминации поведения и очень отчетливо проявилась в трудах группы американских социопсихологов, особенно Дж.Г.Мида и У.Томаса. Эта концепция интернализации (в определенной последовательности) множества культурных норм и социальных объектов стала главной организующей осью всей теории социализации, присутствуя, конечно, в новых формах, даже в самых последних исследованиях проблем высшего образования.

Интернализация есть свойство структуры личности как системы. Аналогичное явление для социальных систем я назвал институционализацией, особенно выделяя формирование социальных взаимоотношений через приобщение к нормативным компонентам культуры, которые уже прямо становятся структурными частями исходной социальной системы. Возможно, самым выдающимся теоретиком такого подхода был Вебер, особенно в своей сравнительной социологии религии, но Дюркгейм тоже немало сделал в этом отношении. Более того, обе эти концепции можно было понять только при условии, что

224

первичные подсистемы общей системы действия будут восприниматься не только как взаимозависимые, но и как взаимопроникающие. Тем самым определенные компоненты культурной системы одновременно становились компонентами социальной и личностной систем. Эта весьма важная концепция взаимопроникновения в свою очередь сильно зависела от понимания рассматриваемых подсистем как аналитических абстракций. При таком взгляде социальная система (например, общество) есть не конкретная сущность, но способ установления определенных отношений среди множества компонентов «действия», которые при этом становятся более четко различимыми по сравнению с необозримым разнообразием конкретной реальности.

Мой интерес к «нерациональному» определенно усиливался некоторыми обстоятельствами тех времен. Тогда мне казались важными дискуссии о немецком характере, в связи с чем впервые стал заметной для меня фигурой Эрик Эриксон [26]. Свою лепту внесли и события семейной жизни, включая преждевременную смерть (1940 г.) моего брата-медика, а также старение и последующие смерти моих родителей (1943 и 1944 гг.).

Видимо, в этой совокупности обстоятельств надо искать главное объяснение самой большой заминки в моей карьере: отказа от намерения опубликовать обширное монографическое исследование медицинской практики. Думаю, что я многое приобрел в ходе этого исследования, но все же меня тянуло к изучению более общих вопросов, например скрытых аспектов социального контроля и происхождения медицинских проблем в процессах социализации вне их профессионального контекста[307]. Во всяком случае, я поставил перед собой цель как-то завершить это предприятие и, в дополнение к довольно большому числу обсуждений разных аспектов темы в статьях, удовольствовался в итоге пространной главой «Случай современной медицинской практики» в книге «Социальная система». Вероятно, с конца 40-х годов у меня было обратное движение от психологических и микросоциологических проблем в сторону макросоциологических, включая экономические, кроме того, произошло обновление чувства причастности к событиям на европейской сцене, когда я летом 1944 г. проводил семинар в Зальцбурге. В каком-то смысле процесс возврата к изначальным научным интересам достиг высшей точки, когда я вновь занялся проблемами взаимоотношения экономической и социологи-

225

ческой теорий во время моего пребывания в качестве внештатного профессора в английском Кембридже (1953/54 г.).

В 1946 г., однако, я начал проходить официальный курс психоаналитического обучения в качестве кандидата «класса С» в Бостонском психоаналитическом институте. Более общие интеллектуальные основания моего интереса к этому, надеюсь, ясны из предыдущего обсуждения, хотя были и некоторые личные причины для поисков психотерапевтической помощи. Я считаю чрезвычайной удачей, что моим обучающим психоаналитиком была доктор Грета Бибринг, входившая в первоначальный кружок Фрейда в Вене до своего вынужденного изгнания после нацистского захвата Австрии. Разумеется, без медицинской степени нельзя было надеяться стать практикующим психоаналитиком, и согласно правилам того времени мне не дозволялось самостоятельно работать с пациентами. На деле меня допускали к клиническим семинарам только в качестве исключения, по особому распоряжению. Но я никогда и не намеревался заниматься врачебной практикой.

Вдобавок к углублению моего понимания психоаналитической теории и явлений, с которыми она имеет дело, этот опыт помог мне «отучиться» от чрезмерного увлечения психоаналитическим уровнем рассмотрения человеческих проблем и, следовательно, стал своеобразным коррективом к воздействию первоначального прочтения Фрейда и ранних этапов моего изучения медицинской практики. В результате соответственно стал возрастать мой интерес как к более абстрактным и аналитическим проблемам теории, так и к эмпирическим поискам в непсихологических областях, например снова в экономической и политической, а позже – в образовании.

Я был не единственным профессором Гарвардского университета, призванным на военную службу из Кембриджа. Но занимался я в армии чем-то вроде преподавания в Школе заграничной администрации, где директором был мой друг Карл Фридрих, ответственный за исполнение региональных и языковых программ, а также программ по подготовке чиновников государственной гражданской службы. Я читал курс лекций о европейских и восточно-азиатских обществах. Под конец войны я служил консультантом в Управлении иностранной экономики по отделу военных противников, занимавшемуся вопросами послевоенных отношений с Германией. Я написал несколько меморандумов против так называемого плана Моргентау.

В 1944 г., отчасти в ответ на очень хорошее предложение извне, меня назначили главой социологического факультета в Гарварде, понимая, что за этим скоро может последовать значительная реорганизация. О возможностях реорганизации со мной совещались Олпорт, Клакхон и Марри. В 1945 г. на факультете открылись две профессорские вакансии. Одну из них занял Джордж К. Хоманс, который уже преподавал здесь до ухода на флотскую службу. На другое место при-

226

шел Самюэл Стауффер, который как раз заканчивал свою государственную службу на посту руководителя исследований в Отделе информации и образования военного ведомства. Эти события конца 1945 г. позволили нам начать хлопоты по организации специального факультета социальных отношений, который открылся осенью 1946 г. Стауффер стал руководителем лаборатории социальных отношений, дочерней исследовательской организации, а я возглавил весь факультет, который кроме социологии включал социальную антропологию, социальную и клиническую психологию. Главой его я был в течение десяти лет, до 1956 г. В становлении и развитии факультета социальных отношений видную роль сыграл проректор университета и декан факультета свободных искусств и наук Пол Бак.

На протяжении этого периода я вел более активную профессиональную жизнь и вне Гарварда. В 1942 г. я служил президентом Восточного социологического общества, но поскольку год был военный, этот пост не потребовал особой активности. В 1949 г. меня избрали президентом Американской социологической ассоциации, и это, конечно, оказалось куда более серьезной работой. Ассоциация переживала тогда крупный организационный кризис, вызванный ростом числа ее членов и видов деятельности. Во время моего президентства были существенно пересмотрены устав ассоциации, ее внутренняя структура и впервые назначен платный помощник-администратор. После перерыва в несколько лет я опять активизировал свое участие в делах ассоциации – сначала в качестве главы комитета по профессиям, затем пять лет в качестве секретаря и, наконец, главного редактора журнала «The American Sociologist», «семейного» органа ассоциации, отражавшего больше события и проблемы нашего профессионального мирка, чем «вклады в знание». В 50-х годах я усердствовал также в Американской ассоциации университетских профессоров, работая в специальном комитете по делам лояльности и безопасности, а также по одному сроку в совете ассоциации и в комитете по вопросам академической свободы и полномочий.

ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ РАЗВИТИЕ, 1937-1951

В роли преподавателя, особенно на аспирантском уровне, истинно золотым веком для меня были первые годы работы факультета социальных отношений. Открытый ровно через год после окончания войны, факультет привлек благодаря закону о ветеранах необычайно талантливых молодых людей из обширного резерва тех, чье образование прервала война. В числе уже побывавших в Гарварде были Бернард Барбер, Альберт Коуэн, Марион Леви, Хенри Рикен и Франсис Саттон, а Роберт Бейлз оставался с нами всю войну. Среди новоприбывших были Дейвид Шнейдер, Харолд Гарфинкель, Дейвид Аберле

227

и Гарднер Линдсей. Чуть позже пришли Джеймс Оулдз, Моррис Зел-дич, Джозеф Бергер, Рене Фокс, Клиффорд Гирц, Франсуа Бурико (французский стипендиат фонда Рокфеллера), Роберт Белла, Нил Смелзер, Джексон Тоуби, Каспар Нагеле, Теодор Миллс, Джозеф Элдер, Эзра Фогель, Уильям Митчел (на факультет проблем политического управления), Одд Рамсю из Норвегии и Бенгт Рундблатт из Швеции.

В конце 50 – начале 60-х годов пошла третья волна выдающихся аспирантов. В их числе были Уинстон Уайт, Леон Мейхью, Жан Лоб-сер, Эдвард Ломанн, Чарлз Акерман, Энно Шваненберг, Виктор Лидз, Эндрю Эффрат, Райнер Баум, Марк Гоулд, Джон Эйкьюла и Джеральд Платт, сразу после официального окончания курса обучения особо тесно сотрудничавший со мной. Близкие отношения с лучшими учащимися такого калибра были одной из самых больших наград за всю мою академическую карьеру. Такие молодые умы, как мне кажется, не могут не оказывать стимулирующего действия на своих учителей. Личный опыт сильно укрепил мое убеждение в важности сочетания обучения и исследовательских функций в одних и тех же организациях и ролях.

Некоторые из этих отношений прямого сотрудничества (с такими людьми, как Р.Бейлз, Д. Оулдз, Н. Смелзер, У. Уайт, В. Лидз и Дж. Платт) имели результатом соавторские публикации. Рабочие связи иного рода были у меня с Д. Шнейдером, К. Гирцем, Л. Мейхью и (пусть не как с официальным исследователем) с моей дочерью, недавно умершей Анн Парсонс.

Несмотря на отмеченную выше смену занятий, видимо, все-таки существовало определенное единство моих интеллектуальных интересов и поступательность моего теоретического развития на протяжении всего периода от завершения «Структуры социального действия» до двух больших книг, опубликованных в 1951 г.: «К общей теории действия» – коллективной работы в соавторстве с Эдвардом Шилзом [51] и моей монографии «Социальная система». Я думаю, что самой важной нитью, поддерживающей преемственность в моей деятельности, была так называемая схема «переменных образцов ценностной ориентации». Эта схема начиналась как попытка сформулировать теоретический подход к толкованию феномена профессий. Было ясно, что дихотомия капитализм–социализм исчерпала себя, так что я обратился к знаменитому различению двух типов социальной организации – Gemeinschaft и Gesellschaft, сформулированному в немецкой социологии Ф. Теннисом и использованному Вебером [50]. Исходной точкой отсчета у них была проблема «частного интереса», взятая как альтернатива, далеко отстоящая от всеобщего коллективного интереса в социалистическом понимании. Профессиональная ориентация была, как я предположил с самого начала, «незаинтересованной», бескорыстной (позднее определяемой еще как «коллективно-ориентиро-

228

ванной») в том смысле, в каком врач претендует быть выше всех расчетов, связанных с богатством пациента. В соответствии с этим критерием профессии относятся к разряду Gemeinschaft.

Научный же компонент медицины, то есть универсалистский характер знания, примененный к проблемам болезни, входит в число определений современного общества, которое Теннис и его многочисленные последователи классифицировали бы как Gesellschaft. Очевидный вывод из этого таков, что теннисовскую дихотомию не следует трактовать только как продукт варьирования одной переменной, но надо рассматривать также и как результирующую от действия множества независимых переменных. Если бы переменные были действительно независимы, то мы должны бы иметь не просто два основных типа социальных отношений, а существенно более обширное семейство таких типов. Я предположил, что профессиональный тип отношений принадлежал к этому семейству, но не описывается полностью ни как Gemeinschaft, ни как Gesellschaft. Сколь бы значительной сама по себе ни была проблема частного интереса, теперь мне казалась гораздо важнее другая проблема – как охватить в одной и той же аналитической схеме и универсализм, особенно характерный для когнитивной рациональности, и свойственные человеческой деятельности нерациональные эмоции, или аффекты. С этой целью очень рано была сформулирована дихотомическая переменная, которую я назвал «эффективность–аффективная нейтральность», и введена мною в ту же систему, куда входила и переменная «универсализм–партикуляризм».

За многие годы схема переменных образцов ориентации претерпевала весьма сложные модификации, которые здесь нет нужды подробно описывать. Но первый настоящий синтез получился благодаря проекту, который стимулировал появление книги «К общей теории действия». Он начался как своеобразная теоретическая инвентаризация материала, на который опирался эксперимент с определенного рода социальными отношениями, и для этого проекта в Гарвард внештатно были приглашены Э.Шилз и психолог Е.К.Толман. Шилз и я сотрудничали особенно тесно, создав в итоге совместную монографию «Ценности, мотивы и системы действия», которая в известном смысле стала теоретическим ядром книги «К общей теории действия». В монографии мы развили схему переменных образцов как теоретическую основу не только, как я предполагал первоначально, для научного анализа социальных систем, но и для анализа действия вообще, и особенно в пределах нашего тогдашнего кругозора, включавшего личностные и культурные системы. В таком качестве схема уже не была простым каталогом дихотомических различений, но совершенно определенно стала «системой», которая к тому же содержала зачатки ее дальнейшего усложнения, что мы мало сознавали в то время.

229

Казалось, эти обобщения и систематизации составляли реальный теоретический прорыв, который придал мне смелости попытаться в общей форме высказаться, от своего собственного лица, о природе социальных систем, более четко описав макросоциальные уровни. Моя книга «Социальная система», помимо упорядочения ею общепринятой социологической мудрости, держалась прежде всего на двух идеях, которые можно считать оригинальными. Первая нацеливала на прояснение отношений между социальными системами, с одной стороны, и психологической (или личностной) и культурной системами – с другой. Второй особенностью книги было обдуманно систематическое использование схемы переменных образцов в качестве главного теоретического каркаса для анализа социальных систем.

ЕЩЕ РАЗ ОБ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКЕ И СОЦИОЛОГИИ

В некоторых отношениях обе книги 1951 г. были завершением определенного этапа теоретического строительства, но еще важнее оказалось то, что в них содержалось и основание для его продолжения. Используемую в нашей совместной с Шилзом работе схему переменных образцов мы обобщили от уровня социальной системы до уровня действия вообще. В это же время я много дискутировал с Р.Бейлзом[308] об отношении данной схемы к его схеме, созданной для анализа взаимодействия в малых группах. Наши двусторонние дискуссии оказались столь важными, что летом 1952 г. мы пригласили к участию в них Шилза, и в итоге втроем сочинили «Рабочие тетради по теории действия» (1953) [55].

Ключевым моментом этой работы, в свете последующего развития, было появление того, что теперь мы называем «четырехфункциональной парадигмой». Она родилась в результате поисков точек схождения системы, охватывающей четыре элементарных переменных образца ориентации, и классификации, которую Бейлз выдвинул в своей книге «Анализ процесса взаимодействия» [6]. Мы пришли к заключению, что системы действия вообще можно исчерпывающе анализировать в категориях процессов и структур, соотносимых с решением (одновременным или поочередным) четырех функциональных проблем, которые мы назвали: «адаптация», «системное (не единичное) целедостижение», «интеграция», «воспроизводство социокультурного образца взаимодействия и скрытое регулирование напряжений». Хотя

230

в наших формулировках того времени было много изъянов, эта базовая классификация служила мне более пятнадцати лет с момента первого ее появления и стала точкой отсчета во всей дальнейшей теоретической работе[309].

Одним из последствий, тесно связанных с работой Бейлза по малым группам, было распространение нашего анализа на процесс социализации, возвращавшее меня к идеям исследования медицинской практики. Этот поворот закончился появлением новой книги «Семья, социализация и процесс взаимодействия» [40], написанной в соавторстве с Р.Бейлзом, Дж.Оулдзом и другими. Ее главная идея состояла в том, что малую нуклеарную семью, возникшую в современных индустриальных обществах, можно трактовать как малую группу и дифференцировать в согласии с четырехфункциональной парадигмой по возрасту (поколению) и полу. Такой анализ во многих отношениях походил на модель дифференциации малых экспериментальных групп, с которыми Бейлз и его помощники работали раньше. Возможно также, что именно в этот момент я начал глубоко интересоваться феноменом дифференциации в живых системах вообще. Появление интереса к этим явлениям было связано с моими прежними биологическими занятиями и подтверждало важность феномена «двоичного расщепления»[310].

Эту линию теоретизирования, продолжавшую рассмотрение проблем нерациональности, обсуждавшихся выше, скоро затмила другая, которая возвратила меня к старой проблеме отношений экономической и социологической теорий. На 1953/54 академический год я был приглашен внештатным профессором по специальности «социальная теория» в Кембриджский университет. Туда меня пригласили на Маршалловские чтения, организованные экономическим факультетом в память Альфреда Маршалла. Предназначенным мне узкоспециальным предметом были отношения между экономической и социологической теориями.

Уже несколько лет я не занимался сколько-нибудь интенсивно проблемами статуса экономической теории. И, приняв приглашение, я не был уверен, что смогу намного превзойти уровень, достигнутый в «Структуре социального действия». Но оказалось, что развитие теории за истекший промежуток времени и особенно четырехфункцио-

231

нальная парадигма создали условия для совершенно нового подхода к этой проблеме.

В процессе подготовки к своим выступлениям я в первый раз основательно изучил книгу Дж.М.Кейнса «Общая теория занятости, процента и денег» и внимательно перечитал большие разделы маршалловских «Принципов экономики» [5; 17]. Внезапно меня поразила мысль, что расширенную маршалловскую классификацию факторов производства и долей дохода от земли, труда и капитала с добавкой к этим трем классическим четвертого фактора, который Маршалл называл «организацией», можно рассматривать как классификацию соответственно «входов» и «выходов» в функционировании экономики как социальной системы, анализируемой в понятиях четырехфункциональной парадигмы.

Это прозрение оказалось начальной точкой основательнейшего пересмотра проблемы отношений двух наук, который был лишь частично осуществлен ко времени прочтения трех лекций в ноябре 1953 г. Но по необычайно счастливому стечению обстоятельств тогда в Оксфорде как стипендиат фонда Роудса второй год изучал экономику Нил Смелзер, которого я знал еще студентом в Гарварде. Я послал ему рукопись моих лекций, и он откликнулся такими подробными и удачными комментариями, что мы устроили серию обсуждений в течение этого академического года в Англии. Затем, следующей осенью, по возвращении в Гарвард мы увенчали наше сотрудничество книгой «Хозяйство и общество» [41].

Думаю, что мы добились успеха в выработке нового и более обобщенного подхода к анализу отношений экономической и социологической теорий. Анализу подверглось отношение экономики как подсистемы общества к обществу как целому. Более того, это теоретическое построение удалось обобщить настолько, что стало возможно аналогичным образом рассматривать другие главные функциональные подсистемы обществ. Тем самым оно позволило совершенно по-новому взглянуть на структуру и функционирование всех социальных систем, из которых общество представляет собой лишь один особо важный тип.

Связующая идея состояла в том, что комплекс, называемый экономистами-теоретиками «экономикой», следовало рассматривать как одну из четырех главных функциональных подсистем общества, преимущественно адаптивного назначения, то есть как некий механизм производства обобщенно понимаемых ресурсов. Тогда соотношение трех факторов производства и долей дохода рассматривалось бы, соответственно, как отношение входа и выхода в каждую из трех других первичных подсистем. Четвертое соотношение – земли и ренты следовало трактовать как особый случай (собственно, так и было в долгой теоретической традиции экономической науки). Ключ к пониманию этой особости дает знаменитое учение, в соответствии с которым пред-

232

ложение земли и обеспечение ею, в отличие от других факторов производства, не есть функция ее цены. Это свойство удовлетворяло логическим требованиям функции «воспроизводства образца», которую мы трактовали как устойчивую эталонную базу системы действия. В процессе работы мы существенно пересмотрели традиционную экономическую концепцию «земли», включив в нее не только природные ресурсы, но и любые экономически значимые ресурсы, безусловно подчиненные функции производства в экономическом смысле, в том числе и ценностные обязательства относительно производства. При нашем подходе тогда экономическая рациональность становилась ценностной категорией, а не категорией психологической мотивации.

Если бы наши определения источников поступления на входах и пунктов назначения на выходах экономического действия в его отношениях с тремя другими подсистемами действия были правильны и если бы мы сумели разработать настолько же верные классификации и категоризации для входных ресурсов и выходных продуктов при взаимообменах и между этими тремя первичными подсистемами, то в конце концов оказалось бы возможно выработать полную «парадигму взаимообмена» для социальной системы как целого[311]. Эта задача потребовала нескольких лет и многочисленных совещаний со Смелзером и другими специалистами.

Это направление мысли и породило новое осложнение схемы и открыло новые благоприятные возможности. Исходную опорную модель взаимообмена дал нам по-кейнсиански внимательный анализ взаимообмена между домашними хозяйствами и фирмами. Домохозяйства мы отнесли к подсистеме «воспроизводства образца» (что удалось хорошо истолковать социологически), фирмы – к «экономике». Были рассмотрены, однако, две, а не четыре категории взаимообмена: то, что экономисты назвали «реальными» вложением и результатом, и монетарные выражения зарплат и потребительских расходов. Естественно, это подняло ряд вопросов о роли денег как средства обмена и о других их функциях, например как меры и средства накопления экономической ценности.

В экономических дисциплинах теория денег, безусловно, стала центральной, но экономисты и другие специалисты сохранили тенденцию трактовать деньги как уникальное явление. Если, однако, идея обобщенной парадигмы взаимообмена для социальной системы как целого имеет смысл, то из этого, по всей вероятности, следует, что деньги – лишь одно из средств некой совокупности средств обмена, объединенных на основе их предельной обобщенности. Для социаль-

233

ной системы должны существовать по меньшей мере четыре таких средства.

Чтобы переосмыслить роль денег в таком духе, было не очень трудно разработать некоторые необходимые вопросы социологии денег, но с другими средствами обмена трудностей возникло гораздо больше. Первый успех пришел вместе с попыткой истолковать власть в политическом смысле тоже как средство взаимообмена, хотя и отличное от денег, но сравнимое с ними [41]. Это повлекло за собой гораздо более основательную перестройку понятий, используемых политическими теоретиками, чем понятий экономистов, работающих в монетарном контексте. Возникла необходимость ввести понятие «политики», определенной абстрактно-аналитическим образом, подобно тому как это делалось в отношении «экономики», и потому не сводящейся к идее политического управления, но охватывающей сферу коллективного целедостижения (за исключением «интеграции») в качестве своей основной социетальной функции. И самое главное – понимание власти как символического средства обмена (по аналогии со свойством денег обретать ценность в обмене, а не в прямом материальном использовании) почти полностью упущено из виду политической мыслью, считавшей «реальную эффективность» властного принуждения в гоббсовской традиции важнейшей функцией власти. Тем не менее, я полагаю, мне удалось выработать достаточно связную парадигму власти как символического средства (см. [34, 224]). После этого было уже гораздо легче распространить данный род анализа на два других средства обмена: «влияние» и «ценностные обязательства» – термины, употребляемые в узкотехническом значении[312].

СРЕДСТВА ВЗАИМООБМЕНА И СОЦИАЛЬНЫЙ ПРОЦЕСС

Шаг за шагом движение, начатое Маршалловскими чтениями, привело в конце концов не только к структурному, но и к процессуальному анализу социальных систем, что обещало поднять трактовку их неэкономических аспектов на уровень теоретической изощренности, сравнимый с достигнутым в экономике, и включало в анализ динамику взаимоотношений между этими неэкономическими подсистемами и «экономикой». Например, концепции инфляции и дефляции, использовавшиеся экономистами, по-видимому, удалось обобщить для описания оборота других трех социетальных средств и их взаимоот-

234

ношений не только с деньгами, но и друг с другом. Можно привести лишь одну из множества возникающих при этом трудностей. Упомянутая монетарная динамика явно несовместима с идеей, что деньги – феномен, подчиняющийся принципу «нулевой суммы». Расширение кредита и рост долговых обязательств – это, конечно, центральные характеристики денежной инфляции и дефляции. Но политические теоретики в большинстве своем придерживались мнения, что количество власти в обществе подчиняется принципу нулевой суммы. Поэтому, чтобы сделать деньги и власть сравнимыми в этом жизненно важном отношении, надо было исследовать причину данного разногласия и показать, почему оно неприемлемо для меня.

Концепция систем действия и их отношений к подсистемам, отлившаяся в формах четырехфункциональной и взаимообменной парадигм, серьезно наводила на мысль о желательности и важности расширения анализа. В одном направлении удалось добиться существенной детализации, а именно на уровне, как мы это называли, «общего действия». Первую стадию, хорошо представленную в двух книгах 1951 г., можно рассматривать как развитие двух граней проблемы рациональности, появившейся в моем исследовании медицинской практики. На этой стадии социальная система изображалась, так сказать, прикрытой с флангов: психологической или личностной системой – с одного и культурной системой – с другого, и в то же время взаимозависимой и взаимопроницаемой ими. Логика четырехфункциональной парадигмы постепенно подсказала, каким образом сюда можно и должно встроить «поведенческий организм», который надо отличать от конкретного организма во всех его разнообразных проявлениях. Этому расширению сферы анализа способствовало оживление и обогащение биологических интересов, в частности благодаря контактам с А.Эмерсоном и тесным связям с Дж.Оулдзом, который перешел к этому времени от работы в области социальной психологии к исследованиям мозга. Функциональные назначения четырех подсистем действия ясны и стабильны: адаптивную диспозицию имеет поведенческий организм, целедостиженческую – личность, интегративную – социальная система, и функцию воспроизводства образца исполняет культурная система.

Несколько лет этот подход был самым заметным, и на его базе делались попытки пробного расчленения и других, отличных от социальной систем (см., например, тексты о психологической теории, написанные для симпозиума по инициативе З.Коха, и о культурной системе во Введении к четвертой части «Теорий общества»[313] ). Лишь недавно, и потому очень предварительно, оказалось возможным раз-

235

работать общую парадигму взаимообмена для уровня «общего действия» (см. [48]). При этом выявилось интересное идейное сближение. Оказалось, что под категории обобщенных средств обмена, введенные в порядке опыта, можно подвести категории «четырех желаний и определения ситуации», которые поколением раньше предложил социальный психолог У.Томас. Тогда на уровне общего действия соответственно: средством адаптации, аналогичным деньгам на уровне социальной системы, оказывается умственная способность, которая в своей позитивной форме может включать томасовское «желание нового опыта», а в негативной – «желание безопасности»; средством целедостижения – способность исполнения, вознаграждаемая томасовским «признанием» со стороны других; средством интеграции – чувство, в приблизительном психоаналитическом смысле вознаграждаемое, по Томасу, ответным эмоциональным «откликом»; и, наконец, средством, участвующим в процессе «воспроизводства образца», оказывается томасовское «определение ситуации», которое, как и другие составляющие этого процесса, должны рассматриваться и рассматриваются Томасом как особый случай [49].

«СТРУКТУРНО-ФУНКЦИОНАЛЬНАЯ ТЕОРИЯ»?

В области анализа действия, как и в других областях, понятие системы стало центральным в моем мышлении очень рано. С этим понятием ассоциируется обширный комплекс эмпирико-теоретических проблем, занявших особое место в широко известных критических дискуссиях о системных теориях. В этот комплекс входят, например, концепции равновесия и его отношений к условиям системной устойчивости, возможностей и реальных процессов изменения; роль понятия функции; проблемы «консенсус против конфликта» как характеристики социальных систем; соотношение между тем, что можно назвать «процессами сохранения» в системах, и процессами структурного изменения, способными расширяться до масштабов эволюции или сужаться до ее противоположности.

Возможно, я немного повторюсь, если скажу, что мое первое знакомство с проблемой равновесия состоялось в версии Хендерсона-Парето, подкрепленной ее приложениями к экономике Шумпетером. Эта версия использовала понятие системы из механики, ориентируясь на физико-химические системы в качестве рабочей модели. В ней специально обсуждались условия устойчивости, хотя Хендерсон не уставал указывать, что паретовская концепция равновесия вовсе не обязательно статична. Очень рано, однако, на меня начала влиять физиологическая концепция равновесия, особенно построенная Канноном вокруг понятия гомеостаза.

236

Эта физиологическая концепция имеет более прямое отношение к функциональному подходу, чем трактовка равновесия, преобладавшая в мышлении социальных антропологов, в частности А.Р. Радклифф-Брауна и его последователей. Хотя Б. Малиновский тоже известен как функционалист, он во многом вступил на другой теоретический путь (см. [27]). На Радклифф-Брауна сильно повлиял Дюркгейм, и потому первый попал в поле моего зрения. На долгое время Мертон и я стали известны исключительно как лидеры структурно-функциональной школы среди американских социологов.

Однако ступени развития, пройденные мною после появления четырехфункциональной парадигмы и в особенности после анализа обобщенных средств обмена, сделали обозначение «структурно-функциональный анализ» все менее подходящим. Во-первых, постепенно выяснилось, что структура и функция – понятия, не соотносящиеся на одном и том же уровне, как, например, универсализм и партикуляризм в формулировке «переменных образцов». Стало очевидным, что «функция» – более общее понятие, определяющее некоторые необходимые условия сохранения независимого существования системы внутри какой-то среды, тогда как одноуровневое родственное слово для «структуры» вовсе не функция, а «процесс». Связь обоих понятий с проблемой сохранения границ и другими аспектами функционирования системы действия все более, в свою очередь, привлекала внимание к проблемам контроля. Так, деньги можно было рассматривать как механизм оборота, через который осуществляется контроль за экономической деятельностью, подобно тому как циркуляция гормонов в крови контролирует определенные физиологические процессы. Эти идеи дополнительно подчеркивают основную мысль современной биологии о том, что живые системы суть открытые системы, вовлеченные в непрерывный взаимообмен со своими «средами».

Прояснение проблем контроля колоссально продвинулось, однако, благодаря появлению (в самое стратегически важное для меня время) нового общенаучного направления, а именно кибернетики в ее тесной связи с теорией информации. С помощью достижений в этой области можно было доказывать, что основная форма контроля в системах действия принадлежит к кибернетическому типу и вовсе не аналогична, как утверждалось до сего времени, насильственно-принудительным аспектам процессов, в которых участвует политическая власть. Более того, можно было показать, что функции в системах действия не обязательно «рождены свободными и равными», но состояли, наряду со структурами и процессами, обеспечивающими функциональные потребности системы, в различных иерархических отношениях между собой по оси контроля.

Здесь крайне поучительным для теории действия оказалось и развитие кибернетических аспектов биологической теории, особенно «новой генетики». В частности, важной была идея Эмерсона, что роль

237

«системы культурных символических значений» аналогична (в настоящем смысле термина «аналогия») роли генов в биологической наследственности. Пришлось проделать существенную работу по теоретическому приспособлению этой концепции к той роли, которая в теории действия приписывалась функции «воспроизводства образца», а также связанным с нею структурам и процессам вообще и культурным системам в частности.

Этот путь предлагал выход из бесконечного круга рассуждений об относительных преимуществах того или иного класса факторов в детерминации социальных процессов и направлений развития. Например, был ли в конечном счете марксистский экономический детерминизм более верен, чем культурный детерминизм? Вообще такие вопросы бессмысленны, будучи вопросами того же порядка, что и старый биологический спор о наследственности, противопоставляемой среде. Альтернативное решение этой проблемы состоит в том, чтобы представить процесс действия как комбинацию факторов, исполняющих различные функции для объединяющей их системы, и один из главных аспектов этих функций – контроль в кибернетическом смысле.

Кибернетический подход способствовал поиску также новых возможностей для того, чтобы как-то разделаться с без конца обсуждаемыми проблемами стабильности и изменения в системах действия. В этой связи стало возможно стыковать новые подходы с моими прежними интересами в области социализации личности и родственных тем. Настаивание на радикальном теоретическом разделении процессов, благодаря которым сохраняется костяк системы (включая социализацию новых членов для обществ), и процессов, которые изменяют саму ее основную структуру, по-видимому, оправдано, как во многом аналогичное основному биологическому различению физиологических процессов, благодаря которым поддерживается или изменяется определенное состояние индивидуального организма, и эволюционных процессов, влекущих за собой изменения в генетической конституции видов.

СОЦИАЛЬНОЕ ИЗМЕНЕНИЕ И ЭВОЛЮЦИЯ

Последний проблемный контекст сильно оживил мой интерес к теории социальной и культурной эволюции в ее преемственности с органической эволюцией. В значительной степени он конкретизировался на семинаре 1963 г. по проблемам социальной эволюции, который совместно организовали С.Н. Эйзенштадт и Р. Белла. В результате последовал ряд публикаций (см. [28; 29; 31]). Это направление интересов в чем-то продолжало, конечно, мои занятия веберовским сравнительно-историческим подходом, особенно в истолковании природы и проблем современного общества. Оно было связано также с бо-

238

лее мелкими проблемами, поднятыми в ряде исследований высшего образования, которыми я недавно увлекался.

Значительная часть теоретического анализа процессов структурного изменения в социальных системах проводилась по модели, производной от общей четырехфункциональной парадигмы. Она была определена нами как модель, предназначенная для описания одной из стадий в прогрессивном структурном изменении внутри системы действия, и особенно социальной системы [41, ch. 5]. Отправным пунктом здесь служила концепция дифференциации – процесса, который, по-видимому, дает достаточные основания обратить внимание на элементарное раздвоение, то есть разделение прежней структурной единицы на две функционально и потому качественно отличные единицы. Для социальной системы моделью будет дифференциация крестьянского типа домохозяйства на собственно домашнее, семейное и производственное хозяйства, где из второго можно извлекать доход для содержания первого.

Очень долго (например, в работах Г.Спенсера) дифференциация понималась как обязательно дополняемая (по функциональным соображениям) новыми интегративными структурами и механизмами. Отчасти по этой причине новодифференцированную систему включают и в контекст новых проблем адаптации, во многом согласующихся с общебиологическим понятием адаптации, выработанным в дарвинистской традиции, но в котором ударение перенесено на активные, отличаемые от пассивных, формы адаптации. И наконец, существуют компоненты такой системы, которые относительно обособлены от вышеуказанных явных процессов структурного изменения. Эти компоненты органично попадают в «генетический» класс: применительно к нашим представлениям о действии – в класс компонентов подсистемы «воспроизводства образца», некой общекультурной порождающей модели. Следовательно, четырехфункциональная парадигма оказывается пригодной и на этом уровне. Сначала мы говорим о дифференциации как процессе, сосредоточенном на функции целедостижения, потом, на вполне очевидном этапе, разговор идет уже об интеграции, но здесь мы специально останавливаемся на том, что в нашей парадигме называется «включением», повышающим приспособляемость как центральную адаптивную характеристику, и «генерализацией ценностей», той особой моделью изменения, которое необходимо для данной системы, чтобы завершить такую фазу, если рассчитывать на ее будущую жизнеспособность.

Эта модель изменения сыграла существенную роль в отчетливом выражении того интереса к социетальной эволюции, о котором я упоминал выше. Работа над темой социальной эволюции задокументирована в ряде статей и в двух небольших книгах, написанных для серии «Основания социологии» в издательстве Prentice-Hall (редактор Алекс Инкелес): «Общества в эволюционной и сравнительной перспективе»

239

(1966) и «Система современных обществ» (1971) [31; 32]. Первоосновы этого интереса восходят к моей диссертации о природе капитализма как социальной системы, что отныне можно переопределить более широко как интерес к природе и главным тенденциям современного общества. На этот раз он был реализован в широкой перспективе, во многом в духе М.Вебера, но с некоторыми важными отличиями от его взглядов.

Конечно, сравнительный метод глубоко укоренился в моем сознании, но одновременно меня напрямую интересовали условия и процессы современного западного развития. Имея определенные представления о них и достаточно много информации о примитивных и промежуточных обществах, я начал анализировать, каким образом христианство (в контексте иудаизма, а также культуры и общества периода классической античности) заложило определенные предпосылки для современного развития. В этой связи были, по-видимому, важны два ряда соображений. Один строился вокруг идеи о том, что в двух случаях малые общества – именно древние Израиль и Греция – оказались способными сделать особо заметный культурный вклад в общий процесс развития, потому что они отдифференцировались из окружающей их среды как целостные общества, правда, на такой основе, которая не позволила им выжить надолго в качестве независимых образований. Но их культуры смогли дифференцироваться от своих социетальных базисов и оказать глубокое влияние на последующие цивилизации. Я назвал эти общества обществами-«рассадниками». В некотором широком смысле вклады Израиля и Греции в современный мир (особенно, хотя и не исключительно, через христианство) хорошо известны, но социологический смысл явления, вероятно, не столь знаком публике.

Другой ряд соображений основывался на концепции христианской церкви как частично самостоятельной подсистемы всего позднеантичного общества Средиземноморья, политически объединенного Римом, которая со своих стратегических (в «кибернетическом» смысле) высот смогла в итоге оказать решающее влияние на весь процесс современного развития. Можно было показать, что общество-«рассадник» и дифференцированное религиозное коллективное объединение долгое время исполняли функции, сходные в определенных отношениях с инвестированием в процессе экономического развития. Я попытался изложить этот взгляд на христианство в двух статьях о его общем значении и развитии (см. [29; 30]). Разумеется, в каком-то смысле эта линия анализа представляет собой расширение и пересмотр знаменитого веберовского толкования этики аскетического протестантизма.

В этой связи я вместе со многими другими воспринимал Израиль и Грецию как страны, заложившие принципиальные основы того, что можно назвать «конститутивной» культурой современной цивилиза-

240

ции. Эти основы были восприняты христианством и затем существенно изменены. Не довольствуясь констатацией этих общеизвестных положений, я старался осветить те социальные процессы, благодаря которым поддерживалась связь времен, и соединить их исторические объяснения с новейшими истолкованиями существенных элементов системы обществ современного типа.

ПРИРОДА СОВРЕМЕННЫХ ОБЩЕСТВ

Веберовское воззрение на капитализм, как и у К.Маркса, явно опиралось на представление о связи капитализма с промышленной революцией. В целом такой взгляд согласуется с предположением, что это базисное изменение в экономической организации (конечно, тесно связанное с изменениями в технологии) было наиболее существенной чертой нового общества. В этом главном пункте сходились Маркс и Вебер, хотя они глубоко отличались в описаниях генетических факторов этого изменения и в анализе внутренней динамики индустриальной структуры.

По-разному оба мыслителя страстно интересовались также перипетиями политического развития, которое, достигнув сперва высшего накала в событиях Французской революции, в дальнейшем имело громадные и сложные последствия. Но и Маркс с его сосредоточенностью на классовой борьбе, и Вебер с его упором на бюрократизацию были склонны рассматривать демократическую революцию как вторичную по отношению к промышленной. Мне же казалось все более необходимым отобразить значение обеих революций в теоретически скоординированных измерениях. С точки зрения моей парадигмы, как бы сильно эти революции ни зависели друг от друга, аналитически одну все равно приходилось толковать как революцию преимущественно экономического, а другую – политического значения. В этом смысле их можно было рассматривать как опирающиеся на общую базу, но независимые по сути[314].

В связи с моими исследованиями профессий я постепенно пришел к выводу, что так называемая революция в образовании по своей значимости для современного общества, по меньшей мере, соизмерима с двумя вышеупомянутыми революциями. Эта революция в образовании, конечно, началась значительно позже, ближе к середине XIX в.

241

Но с массовым распространением высшего образования в последнем поколении данная революция достигла своего рода кульминации. В результате глубоко изменилась структура занятости – и в первую очередь не по «линии» бюрократизации, а по составу самих профессий, особенно четко выраженному в системе высшего образования.

Концепция этих трех революций – промышленной, демократической и образовательной – согласуется с парадигмой прогрессивного изменения, ибо все три революции включали в себя главные процессы дифференциации, связанные с предыдущим состоянием современного общества. Более того, все они были главными двигателями подъема цивилизации, способствуя колоссальному повышению уровня обобщенности и увеличению подвижности общественных ресурсов. Все три революции ясно поставили также основные проблемы интеграции для тех обществ, в которых они произошли, и сделали необходимыми крупные сдвиги в том, что мы называем «генерализацией ценностей».

По логике четырехфункциональной парадигмы, казалось, имело смысл искать более совершенную определяющую основу, стоявшую за всеми тремя главными видами преобразовательных процессов и по возможности включавшую временное измерение. В этом контексте я стал усиленно изучать возможность того, что истинное начало современной фазы социетального развития состоялось задолго до возникновения трех революций и в такой культурной и социетальной среде, которую можно было бы представить как заложившую общие для всех трех фундаментальные основания. После того как мы допустили такую возможность (отличную от более привычной тенденции датировать современную эпоху или от промышленной революции, или от демократической, или от обеих), выяснилось, что первичный источник надо искать в местах, которые я назвал северо-западным углом европейской системы XVII в.: в Англии, Франции и Голландии. Конечно, в одном важном отношении Англия и Голландия связаны более тесно, потому что обе страны были преимущественно протестантскими державами с сильным экономическим уклоном, в то время большей частью коммерческим. Не следует забывать, однако, что Франция едва-едва избежала победы протестантизма и что кальвинизм оставил там следы продолжительного влияния.

Во всем этом регионе был особенно силен не только аскетический протестантизм, но были обильными и плоды Ренессанса. В известном смысле оба ряда явлений соединились в великих успехах английской и голландской науки того времени. Тот же век увидел первые достижения в развитии обычного права и установление первого значительного парламентского режима. Но одновременно Франция Людовика XIV создала еще невиданное, наиболее полновластное централизованное государство, которое послужило контрастным фоном для демократической революции. Последняя оспаривала не концеп-

242

цию государства как такового (Ж.Ж. Руссо усиленно это подчеркивал), а структуру власти, которая его контролировала. Таким образом, если мыслить в категориях культурной основы (особенно религии и науки), правового порядка и политической организации, то эти три страны заложили в XVII в. несколько главных составных частей эпохи «современности». Не следует забывать также, что названные страны в то время были впереди всех в институционализации понятия национальности, и это стало причиной некоторых конфликтов между ними. Освобождение Голландии от испанского правления было, конечно, главным эталоном при осмыслении и сравнении этих процессов.

Предполагалось, что все три революции имеют общую базу в нескольких важных смыслах. Первый – это некоторое расширение экономической дифференциации и подъем экономической деятельности с коммерческого уровня на индустриальный, то есть мобилизация наиболее глубинных факторов производства. Второй, тесно связанный с развитием национализма, – это мобилизация глубинных факторов политической эффективности, особенно активной поддержки со стороны граждан, переставших быть подданными монарха. Третий – это мобилизация культурных ресурсов в социетальных интересах благодаря чрезвычайно сложному процессу интернализации основных культурных образцов и выполнению сопутствующих ценностных обязательств.

В этой связи возникает большая проблема с истолкованием общего направления развития современной системы обществ. Вероятно, эту проблему можно поставить по контрасту со взглядами, о которых допустимо говорить как общих для Маркса и Вебера при всех их различиях. В некотором смысле оба они были согласны с тем, что ключевые проблемы современной системы кроются в отношениях власти. Маркс усмотрел наиболее важную часть этих отношений в дихотомической структуре промышленного предприятия, где собственник-управляющий противостоял рабочему, и затем положил данное отношение в основание классовой структуры всего общества. Вебер развивал более реалистическую (в свете последующего опыта) концепцию более дифференцированного предприятия как бюрократической системы, которая не раздваивает власть, но в неком расплывчатом общем смысле контролирует действия всех своих участников.

В моем случае главным отправным пунктом в формировании иного взгляда на указанную проблему были труды Дюркгейма, особенно его концепция органической солидарности. Видимо, проще всего отличия моей позиции можно выразить, сопоставляя, во-первых, такие образцы социальной структуры, как ассоциации (преимущественно добровольные организации) и бюрократии (преимущественно иерархические организации), и, во-вторых, относительно монолитные и более плюралистические типы структуры. Отношение организации типа ассоциации к проблеме концентрации власти в противопоставлении

243

к ее рассредоточению безусловно входит в концепцию демократической революции. При обсуждениях в данном проблемном контексте существовала тенденция сосредоточивать внимание на организации правления как такового, и прежде всего на центральном правительстве. Но во многих современных обществах, и, возможно, в Соединенных Штатах особенно, обильно плодились добровольные ассоциации всевозможных толков. Для моих целей исключительно важной разновидностью «ассоцианизма» были профессии по причине возрастания их стратегической значимости в структуре человеческих занятий. Профессии оказываются в центре споров сторонников капитализма или социализма, а также теоретиков, исследующих влияние промышленной революции. Организация профессии явно не относится к бюрократическому типу организации, а, напротив, поскольку высококвалифицированная профессиональная деятельность предполагает коллективную выработку решений, профессиональные коллективы в значительной степени автономны по отношению к сторонним инстанциям и действуют в основном как ассоционистские группы. Так как профессиональная роль обычно занимает все рабочее время, я называю этот образец действия «коллегиальным» (фактически следуя словоупотреблению Вебера и других). Не последний по важности случай такого рода являют нам академические преподавательские профессии, которые несколько веков сохраняют преимущественно коллегиальный образец организации, даже если он вынужденно сочетается с более бюрократическими образцами, особенно в устройстве университетской администрации.

Проблема плюрализма несколько тоньше. В довольно широком диапазоне дифференциация социальной структуры не ведет к размещению персонала прежней структуры исключительно в той или другой из производных структур. Так, например, когда дифференцировался старый тип крестьянского домохозяйства, взрослые мужчины продолжали быть членами домохозяйств по месту жительства, но становились также и членами нанимающих организаций, то есть фабрик и учреждений. Часто тот же принцип применим к коллективным образованиям, которые входят в более обширные социальные системы. Так, разнообразные научные ассоциации, организованные по дисциплинарному признаку, в качестве правомочных юридических лиц являются сочленами такого организма, как Американский совет научных обществ. Фактически в состав университета наряду с индивидуальными членами входят и разные факультеты.

Поскольку я придал такое значение процессу дифференциации в социетальном развитии вообще, а в особенности в его современной фазе, то существенно важным становится феномен плюрализации со всеми его отличительными чертами, условиями и следствиями. В концептуальном анализе этой области явлений плодотворную первооснову заложил Дюркгейм своим понятием органической солидарности –

244

основу, на которой я все более усердно пытался теоретизировать [33]. Постепенно выяснилось, что явления в этой области имеют решающее значение для современного общества не только в экономической сфере, но и в способах связи структуры занятости с родственной, этнической, религиозной структурами и с различными аспектами категории «сообщества». Но по стечению идеологических соображений и обстоятельств «интеллектуальной истории» оказалось, что данная проблематика не получила должного внимания, а свойственный ей концептуальный аппарат не развит в достаточной мере. Такая интеллектуальная ситуация в социологии явилась следствием устойчивой тенденции сосредоточиваться на двух великих фигурах – Марксе и Вебере и заниматься анализом либо классов, либо бюрократии.

По моему собственному интеллектуальному опыту здесь можно было использовать одну исключительно важную точку отсчета. Дюркгейм в своем анализе современной экономики в «Разделении труда» делал ударение на ее институциональной регуляции в относительно неформальных аспектах, а на формальных уровнях он больше внимания уделял праву, чем правительственной администрации. Центральными объектами его анализа были институт договора и институт собственности. В категориях более поздней версии моей теории и в соответствии с этим подходом экономика, как адаптивная подсистема общества, прямо связывалась с интегративной системой, которую я с недавних пор начал называть «социетальным сообществом». Эта связь с миром идей Дюркгейма и последующие ее усложения ведут к сосредоточению на дифференцированности и плюралистичности структуры в прямую противоположность акцентированию иерархических властных отношений, присущему и Марксу, и Веберу.

С точки зрения развития выяснилось, что, за исключением организации французского государства, фундаментальные структурные сдвиги в обществе XVIII в. происходили в сторону плюрализации организаций ассоцианистского типа, заметными проявлениями которого были аскетический протестантизм, обычное право, парламентаризм, а также наука и быстрое развитие рыночной экономики. В своей капиталистической форме промышленная революция определенно продвигала общество в том же направлении, что и демократическая революция. С этих позиций стало понятным (возможно, под особенным влиянием А. Токвиля), что в мировой «современной системе» XX в. то современное общество, которое развивается в Северной Америке, с некоторых пор начало играть роль, в чем-то аналогичную роли европейского северо-запада в XVII в. Это общество обязано своими главными особенностями торжеству принципов ассоцианизма и плюрализма, а не четкости и жесткости классовых отличий или высокому уровню бюрократизации. Кроме децентрализованного демократического управления, можно указать такие примеры особенностей американского общества, как федерализм и разделение властей, религиоз-

245

ное законодательство об отделении церкви от государства, плюрализм вероисповеданий и способность ассимилировать (в смысле «включения») большие группы религиозных и этнических иммигрантов, хотя эта ассимиляция остается далеко не полной.

Детализация многочисленных разветвлений этих основных структурных тенденций (при условии, что они действительно существуют) является сложной эмпирико-теоретической задачей, но в последние годы она стала для меня главной. Работая с такими сложными проблемами, один ученый, даже если он сотрудничает и поддерживает связь со многими другими, в лучшем случае может получить только частичные и фрагментарные результаты.

Значительную долю интереса социальной мысли прошлого века и близкого ему времени к проблематике иерархии и власти я приписываю идеологическим факторам. Так, классический случай представляет социалистическая реакция на капиталистическую концепцию экономики, руководствующейся рациональным преследованием отдельных частных интересов. Эту концепцию заменил принцип жестко централизованного правительственного контроля над экономикой в интересах общества. Сама формулировка альтернатив этой дилеммы мешала заметить, до какой степени новая индустриальная экономика фактически уже не была ни чисто рационально-индивидуалистической в смысле экономистов-утилитаристов, ни коллективистской в социалистическом смысле. Как показал Дюркгейм, она в значительной своей части управлялась иными факторами. Среди них важна нормативная структура, легитимизированная на базе ценностей культурного и в том числе религиозного характера. Помимо этого регулирующее воздействие оказывает эмоциональное содержание солидарности (в точном дюркгеймовском смысле этого понятия), выражающееся в мотивационных привязанностях индивидов к своим ролям, к коллективам и коллегам.



Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 |
 




<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.