WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 8 |
-- [ Страница 1 ] --

valign=middle>Суховей. Воспоминания генетика (1 часть)

PDF  | Печать |
Автор: Р. Л. Берг   

СОДЕРЖАНИЕ
  1. Суховей. Воспоминания генетика (1 часть) (текущая позиция)
  2. Нечто вроде предисловия
  3. В преддверии рая
  4. Обучение хорошему тону современности
  5. Бронзовые и золотые рыцари
  6. Мораль будущего и бомбы
  7. Год на олимпе
  8. Сталин – создатель плана ГОЭЛРО
  9. Канун разгрома
  10. Варвары на обломках цивилизации
  11. Отрицательный эквивалент бесстрашия
  12. На краю бездны
  13. Былое не утратилось в настоящем
  14. Рыбы плывут от смерти...
  15. В логове зверя
Р. Л. Берг Первое издание книги появилось в Нью-Йорке в 1988 году, в переводе на английский. Затем она была напечатана в серии Penguin-Books в Англии, Австралии, Канаде и Новой Зеландии. В России вышла лишь в 2003 году, к 90-летию автора. АНДРЕЮ ДМИТРИЕВИЧУ САХАРОВУ
«Из чего твой панцирь, черепаха?» -
Я спросил и получил ответ:
«Он из мной накопленного страха;
Ничего прочнее в мире нет».
Лев Халиф   Предисловие к русскому изданию   Суховей — иссушающий ветер, губитель всего живого, символ зла. Идея дать книге имя «Суховей» родилась в США, в телефонном разговоре двух эмигрантов. Беседовали старые друзья, ленинградцы: диссидент биолог, автор книги, и диссидент филолог, литературовед, поэт — переводчик поэзии Геннадий Шмаков. Книга противостоит злу, суховею, коммунистическому режиму. Написана она в конце семидесятых в США по предложению Главного редактора Издательства Корнельского университета мистера Сноддерли. Предлагая мне написать книгу воспоминаний, редактор гарантировал публикацию ее английского перевода. Когда книга была написана, добрые ее две трети переведены на английский язык профессиональным переводчиком, профессором одного из крупнейших университетов США, мистер Сноддерли отказался выпустить ее в свет. Его отказ был не первой попыткой мирового коммунизма пресечь мои разоблачения. Первое поражение моего антикоммунизма в борьбе с коммунизмом произошло во Франции, в Париже. Там протест против зла был задушен в зародыше. В 1975 году, живя в Медисоне штата Висконсин, я получила от знаменитого литературоведа Ефима Григорьевича Эткинда предложение написать о генетиках. Для какого издания надлежало писать, Ефим Григорьевич сообщил позже, но я догадалась сразу. С Ефимом Григорьевичем мы были профессорами Педагогического института имени Герцена в Ленинграде, пока и он, и я не были изгнаны из социалистического рая за грехи сходного типа. Писать, значит, надлежало для альманаха о хороших людях при плохом режиме. Я написала. Ефим Григорьевич одобрил. Потом воцарилось гробовое молчание. Видя, что дело сорвалось, я разослала копии очерка в несколько университетских издательств. Ответы пришли от трех, все, в точном и буквальном смысле слова, сногсшибательные. В числе расточителей похвал — издательство Колумбийского университета Нью-Йорка. Университет этот — колыбель хромосомной теории наследственности. В его стенах находится прославленная лаборатория генетики, где дрозофила впервые стала объектом генетических исследований и где творили свои чудеса два лауреата Нобелевской премии Томас Гент Морган и Герман Джозеф Меллер и их великие соратники. Для меня, генетика-дрозофилиста, ученицы Меллера, Колумбийский университет должен был быть вне конкуренции. Я откликнулась на апологию главы издательства другого университета, на призыв мистера Сноддерли. Он предлагал мне сделать из очерка книгу и пусть это будет книга моих воспоминаний. «Понимаете ли Вы, насколько серьезны наши намерения?» — спрашивал меня глава издательства Корнельского университета. Работа закипела. Переводчик Дэвид Ло послан Богом, судьбой, все равно какой могучей доброй силой. Незадолго до нашего знакомства он провел год в Советском Союзе. В русском языке совершенствовался. Он так овладел языком, что не только изъяснялся на нем без малейшего акцента, но и знал, какими фонетическими ухищрениями обеспечивается правильность произношения. Он ненавидел советский режим и знал, за что рукопись попала к нему случайно. Моя приятельница, преподавательница той же кафедры, что и он, Нина Перлина дала почитать. Не помышляя о договоре, он взялся перевести. Работа в разгаре. Мистер Сноддерли просит показать ему перевод. Четыреста из шестисот страниц рукописи, переведенные и отпечатанные на машинке, поступают в его распоряжение. Когда мистер Сноддерли дочитал до того места, где речь шла не о попрании научной истины, которую надо отстоять, а о полицейском режиме социалистического рая, он отказался издать книгу. Он не был связан договором, авансов не выплачивал. Он даже не потрудился обосновать свой отказ. Я сама не утруждала себя размышлениями о причине столь резкого изменения настроенности главы Издательства Корнельского университета по отношению к моим воспоминаниям, как и не задумывалась над подоплекой неудачной попытки великого искусствоведа, признанного знатока европейской литературы, профессора университетов Германии и Франции Ефима Григорьевича Эткинда опубликовать созданный им альманах и оповестить Запад о том, что творится по ту сторону «железного занавеса». Теперь я понимаю: пока в моем очерке речь шла о частностях, о борьбе ученых против попрания научной истины в одной из отраслей естествознания, Ефим Григорьевич надеялся найти издателя. Когда кровавый террор на идеологическом фронте предстал в альманахе во всей полноте, издательства Франции дали понять Ефиму Григорьевичу всю необоснованность его чаяний, и ему пришлось расстаться с надеждой найти издателя. В глазах университетской элиты правда смахивала на злостную клевету изгнанника. Альманах Ефима Григорьевича не увидел свет никогда. Мистер Сноддерли, предложив мне написать мемуары, сам того не подозревая, побудил меня воссоздать тот обреченный гибели сборник Ефима Григорьевича. Западный вариант суховея смел бы с лица земли мое творение, если бы ему не противостояло то, что моя няня называла Раискиной настырностью, мое безоглядное упорство при отстаивании своей правоты. Подчас подоплека упорства — глупость, неспособность правильно оценить обстановку: я не рассматривала антисуховейную настроенность мистера Сноддерли как прокоммунистическую позицию, репрезентативную для огромнейшего большинства университетских издательств Запада: США, Франции, все едино. Я разослала несколько копий перевода по издательствам университетов; в их числе был и Колумбийский университет. Обоснованный отказ я получила только из Принстонского университета, былого пристанища Эйнштейна. Классовая предвзятость несовместима с объективностью. Таков был вердикт рецензента издательства. В мою бытность в Западной Германии, куда я была приглашена по случаю празднования пятисотлетия открытия книгопечатания, в Майнце, родном городе Гутенберга, мне посчастливилось вручить русский и английский тексты книги замечательной женщине, голландке, профессору университета города Утрехта, издателю международного журнала Genetica, Дженни ван Бринк, ныне, увы, покойной. Она взяла дело издания английского перевода книги в свои руки, и благодаря ей книга опубликована. После нескольких неудачных попыток найти издателя в Нидерландах и в Англии она решила обратиться за помощью к своим друзьям канадцам. Они свяжут меня со своим Литературным агентством. Я уже вернулась тогда из Германии в Америку, в Сент-Луис штата Миссури, где я прожила последние годы моего пребывания в Штатах. Дженни писала мне из Утрехта. Координаты канадцев и их нью-йоркского Литературного агентства приложены. Значит, думаю, рукопись послана в Канаду, из Канады попадет в Нью-Йорк. Звоню в Агентство, имя канадцев называю. Не прислали ли такую-то рукопись? Нет, не прислали, но раз есть рукопись, пришлите ее нам. Шлю. Через некоторое время звоню, спрашиваю, получили ли рукопись. Служащая Агентства радостно, взволнованным голосом сообщает: рукопись уже в издательстве Viking, принята, ждут, когда автор и переводчик войдут с ними в контакт. Она брала мой «Суховей» домой, чтобы читать, но читать мало когда приходилось: муж из рук страницы вырывал, сам хотел читать. Редактирование длилось не менее двух лет. Смена редакторов. Последний редактор, третий по счету, Лиза Кауфман — не просто убежденная коммунистка, а — сталинистка. Поля рукописи изобиловали ее возмущенными выпадами против меня. В извращении истины в защиту интересов буржуазии она меня не подозревала. Она требовала обоснований. How do you know it? — восклицала она и три вопросительных знака и три восклицательных изобличали ее негодование. Я обращалась к трудам конгресса, где все не намертво засекреченное было пропечатано: полутайный доклад Хрущева о некоторых кровавых деяниях Сталина, указ Сталина о введении заградотрядов... Ссылки я приводила в письмах для сведения Лизы Кауфман, а не для будущих читателей книги. Она вставляла их в текст, и книга приобретала еще более антисоветский характер, чем до ее усилий вступиться за Сталина. Роскошный том в твердой обложке, украшенный репродукциями моих черно-белых абстрактных картин, с моим портретом на суперобложке поступил в книжные магазины в 1988 году и в 1990 году удостоился издания в серии Penguin-Books в Лондоне, Виктории (Австралия), Онтарио (Канада) и в Окленде (Новая Зеландия). Английское издание «Суховея» — это бунт молодого американца Дэвида Ло, горячего приверженца коммунистического идеала, бунт не против этого идеала, а против его попрания властителями Советского Союза. Название книги «Суховей» не может быть переведено: губительные иссушающие ветры носят географические названия. Сирокко — тому пример. Дэвид Ло дал книге имя The Blast, губительный ветер. Под этим именем книга весьма доброжелательно упомянута в его исследовании русской литературы (с. 37). Лиза Кауфман предложила назвать книгу Acquired Traits — «Приобретенные признаки». Иронию, заключенную в этом названии, как по отношению к лысенковщине, так и адресованную режиму, расшифровал Семен Ефимович Резник, автор одной из благожелательных рецензий: под благотворным воздействием перевоспитания новый человек возник. Главный из приобретенных им признаков — страх. Выбирая название книги, я колебалась между «Суховеем» и «Страхом». Контраст между отношением к моей антикоммунистической книге несметного сонмища университетских издательств и отношением издательства не университетского, единственного, куда, потеряв надежду, я бросилась по указанию мудрой Дженни ван Бринк, контраст этот в приглушенной мере сказался на рецензировании книги. Четвертая власть США приняла и выпустила книгу. Четвертая власть мира ведала теперь публикацией оценок. До меня дошли два упоминания в печати моей книги на русском языке и двадцать три рецензии в газетах и журналах на английском. Из этих двадцати пяти откликов двадцать четыре положительные, один — отрицательный. Он напечатан в «Нью-Йорк Сити Трибюн» под ироническим заголовком: «Конвейер диссидентской литературы изрыгает еще один том». Суровый критик ставит под сомнение необходимость публиковать книгу, лишенную художественно преподнесенной новизны. Заключительные слова рецензии звучат, однако, совсем в ином ключе. Читая книгу, рецензент убедился, что, вознамерившись создать нового человека, властители добились противоположного результата. Их бесчеловечность и тупоумие вызвали к жизни могучий протест: взлет подпольной культуры. На фоне ее знаменосцев сами они предстают ничтожным меньшинством, жалкими идиотами. Газета, помещая статью, представляет автора читателям. Автор статьи — профессор Нью-Йоркского городского университета, литературовед. Журналистам, писателям, ученым моя книга не казалась запоздалым напоминанием о том, что, со слов писателей профессионалов, знают все, а профессору Мольнару — казалась. Последние слова его рецензии — щедрая дань четвертой власти. Пока мой недостойный публикации том мыкался, не находя пристанища, по издательствам университетов, я сама подвергалась гонению со стороны университетской элиты. Двадцать лет я прожила в Америке, три университета один за другим изгоняли меня, человека, покинувшего коммунистический рай. Принц и нищий в одном лице, я становилась жертвой бессовестного плагиата со стороны кормчих науки и объектом сочувствия, заботы, любви со стороны если не всех, то многих, в элиту не входящих. Экономический статус и политический настрой представителей всех слоев общества я постигала из общения с этими самыми представителями. С индустриальными рабочими не приходилось беседовать. Пробел заполнила повариха той лаборатории, где на правах подсобного рабочего я начинала мою служебную карьеру. Повариха варила корм подопытным животным, а ее муж работал на металлургическом заводе. Шестидневная рабочая неделя, десятичасовой рабочий день, два перерыва, один четырнадцать с половиной минут, другой сорок пять минут. Прибавьте к этому бешеный темп движения конвейера, предельно крохотное время отпуска. Перерыв, отмеренный с точностью до секунды. Я услыхала о нем четверть века тому назад и вовек не забуду. Он был в моих глазах мерилом чудовищной эксплуатации, показателем строгой поднадзорности труда. Однако повариха включала эти душераздирающие подробности отнюдь не с целью пожаловаться мне на невыносимые условия труда, а с единственной целью показать доблесть ее спутника жизни, способного процветать в невыносимых, казалось бы, условиях. А он процветал. Адов труд вознагражден зарплатой, не уступающей зарплате профессора университета. Оплата почасовая, шестнадцать долларов в час. Мне довелось побывать в доме счастливой четы. Уровень их жизни соответствует уровню жизни академиков в Городе науки близ Новосибирска, где я прожила пять лет. Дом в пригороде Медисона, где жили рабочий и повариха, — их собственность, в отличие от коттеджей академиков, «предоставленных» им «обслуживающими» их, властвующими над ними инстанциями. Добираются до города медисонские владельцы дома на своих «шевроле». У каждого — своя машина. Коммунистическая пропаганда не достигает слуха, не проникает в сознание индустриального рабочего. Классовая борьба? Она ведется, но это не межклассовая борьба, а борьба внутриклассовая. Ведется она, как и положено, за повышение заработной платы. Объем фонда заработной платы продиктован рынком. Чем меньше рабочих-производителей, тем выше зарплата каждого из них. Но тем суровее производственный режим. Если половина минуты перерыва играет роль в установлении графика работ, значит — предел повышения производительности труда достигнут. Дальше идти некуда. Пока он не достигнут, борьба рабочих за повышение заработной платы сулит успех. Необходимые условия достижения победы: солидарность друг с другом той части рабочих, кто готов работать в более суровом режиме, чем установленный предпринимателем, и решимость выделить из своей среды жертв сокращения. Поддержка предпринимателя гарантирована. Он ничем не рискует. Его интересы не ущемлены. Фонд зарплаты и объем продукции остаются неизмененными. Внутриклассовая борьба завершается повышением зарплаты победителей и повышением числа безработных за счет отчисленных. Но вот предел повышения производительности труда достигнут. Стоп! «Революционная борьба» за повышение зарплаты исключается. Мужу поварихи не грозила опасность потерять рабочее место, а нам с поварихой грозила. Стаканом воды, поистине стаканом рядом с водоемом, индустриальным гигантом, где работал муж поварихи, стаканом воды, где разбушевалась буря нашего увольнения, была крошечная лаборатория. Лаборатория входит в состав института. Институт — отрасль Висконсинского университета. Институт занят охраной среды, окружающей человека, от вредоносного действия веществ, вносимых в среду с целью ее улучшения. Лаборатория, где по ходатайству профессоров университета мне предоставлена должность подсобного рабочего, призвана вскрыть губительное действие пестицидов, веществ, применяемых для борьбы с сорняками, на наследственные задатки всего живого. Вопрос решается в принципе. Подопытное животное — дрозофила. Штат лаборатории невелик: босс — начальственная дама и шесть подсобных рабочих. Повариха разливала по тысячам пробирок мушиный корм, а пятеро других травили мух пестицидами и в тысячах пробирок выращивали их потомство с целью обнаружить эффект воздействия пестицидов на гены тех несчастных, кто подвергся воздействию пестицида. Метод обнаружения наследственных дефектов, изобретение Меллера, порожден гением философа, оснащенного сноровкой инженера. Метод прост до чрезвычайности. Даже начального образования не требуется, чтобы овладеть им в совершенстве. Стратегия внутриклассовой борьбы, описанная выше, тоже большого ума не требует. Зарплата подсобных рабочих должна быть повышена за счет сокращения их числа. Первой жертвой увольнения должна стать повариха, второй — я. Нас изгоняли порознь. Четверо моих коллег обратились ко мне с просьбой подписать вместе с ними ноту протеста против саботажа поварихи. Нота, предназначенная для вручения главе лаборатории и администрации института, содержала заверение, что обязанности поварихи мы берем на себя, и просьбу распределить ее зарплату между нами. Я, само собой разумеется, отказалась. Стаж моего пребывания в дрозофильных лабораториях трех континентов перевалил за сорок лет. Препараторов — изготовителей корма для выращивания дрозофил я навидалась. Сравняться с нашим тяжеловозом, битюгом, першероном, тянувшим без пристяжных свой воз в нашей висконсинской лаборатории, могла разве что эстонка, препаратор Меллера, когда он в Ленинграде заведовал лабораторией в Институте генетики Академии наук СССР. Мой отказ повышал долю каждого претендента на зарплату изгоняемого, добавлял яркий штришок к их миражу. Они подали ноту. Мираж рассеялся. Администрация института воспротивилась отчислению. Наш першерон с давних пор славился в институте высоким, по его собственному определению, «англосаксонским» качеством своей работы. Добиться моего ухода, увольнения по собственному желанию четверке удалось только со второго захода. Сперва попытались взять меня на измор. Объем работ рос не по дням, а по часам. Материальные ресурсы лаборатории были катастрофически подорваны, а я даже не заметила перемены. Тогда прибегли к травле. Ее изощренность и явное удовольствие, которое она доставляла начальственной даме, положили конец моему пребыванию в стенах института. Мое поражение во внутриклассовой борьбе пролетариата Соединенных Штатов Америки — драгоценнейший вклад в сокровищницу моих политэкономических знаний, вклад, внесенный в нее самой жизнью. Обогащалась сокровищница и в результате общения с представителями буржуазной интеллигенции в стенах университетов, где на абсолютно бесправных началах мне удавалось приткнуться с моими дрозофилами. Двери последнего из трех университетов мне открыл профессор, наделенный умом и темпераментом государственного деятеля. Он — не только приверженец коммунистического идеала, как все без исключения представители университетской элиты, он — революционер. Свою революционную деятельность он начинал в качестве индустриального рабочего. Статус рабочего, стонущего под гнетом капитализма, не мог быть конечной целью этого человека, наделенного колоссальной жизненной силой. Вольготная жизнь полноправного члена университетской элиты и власть над судьбами нижестоящих не прельщала его. Его деятельность должна была увенчаться свержением капитализма, переходом власти к рабочему классу, вступлением его, моего благодетеля и просветителя, на поприще государственного деятеля.

Ленин в книге «Что делать?», присоединяясь к мнению Каутского, утверждает, что идея пролетарской революции, идея захвата власти рабочим классом привнесена в пролетариат буржуазной интеллигенцией. Будущий член университетской элиты, рабочий среди рабочих, призывал своих собратьев по классу к захвату власти. И тут его ждало горькое разочарование. Оказалось, что рабочие предпочитают капиталистический строй всякому другому. За повышение заработной платы они умели бороться, повышая производительность труда. Революционным призывам внимали только подсобные рабочие, негры. Потеряв надежду привнести идею захвата власти рабочим классом в сознание своих товарищей, мой просветитель покинул завод, поступил в университет и стал сперва студентом, а затем профессором, любимцем студентов. Его учебники, переведенные на многие языки, принесли ему мировую славу. Ему не потребовалось разъяснять мне судьбу его революционной пропаганды на новом поприще. Ко времени моего знакомства с ним накопленная мною статистическая совокупность сведений об экономическом статусе и политическом настрое студентов и профессоров университетов насытилась до предела. Теория классовой природы психики рушилась у меня на глазах. Вопреки постулату марксизма-ленинизма: общественное бытие определяет сознание, вопреки разительному, вопиющему различию уровня жизни профессоров и большинства студентов все участники процесса обучения — и те, кто учит, и те, кого учат, — приверженцы коммунистической идеологии. Убеждать в порочности капиталистического строя ни студентов, ни профессоров не требовалось. Студентам сам Бог велел видеть язвы капитализма в непомерной плате за обучение, в безработице, преграждающей путь к деньгам, заработанным на предмет оплаты диплома. Коммунистический идеал профессоров взлелеян демократическими традициями университетов. Ничто, кроме гуманизма, не руководило администрацией университетов, когда она вводила демократические порядки. Свобода, предоставленная студентам, вынуждает профессоров вступить на поле боя внутриклассовой борьбы друг с другом. Победа достается наиболее ярым приверженцам коммунистического идеала. Для получения диплома студент обязан сдать экзамены по установленному числу предметов. Ему предоставлено право самому решить, какие предметы включить в программу своего образования. Предоставив свободу выбора студентам, администрация университетов и не подозревала, какого джинна она выпустила на волю. Приверженцы коммунистического идеала получили могучий электорат в лице прокоммунистически настроенных студентов, читателей книг, которые изрыгают конвейеры университетских издательств. Экспансия — непременный атрибут джинна. Профессора совершенствуют классовое самосознание студентов. Любимцами их учеников становятся еще более ревностные сторонники коммунистического идеала, чем они сами. Пока призрак коммунизма, властвующий над умами профессоров и студентов, не перевоплотился во власть над хозяйственной жизнью страны, он не опасен. За двадцать лет моего пребывания в стенах университетов Америки и Европы я не обнаружила ни намека на воплощение солидарности профессоров и студентов в совместные политические действия. В 1983 году, за пять лет до выхода моих «Приобретенных Признаков» на английском языке, «Суховей» был опубликован в Штатах в русском оригинале. Читаю написанное и глазам своим не верю. Тюремное заключение Синявского, Даниэля, Гинзбурга, Галанскова и многих, многих других, травля Пастернака — кара за публикацию «там». Не приходится сомневаться, что партийная власть сделала бы все возможное, чтобы предотвратить появление на Западе книг, подобных «Суховею». Раз «Суховей» опубликован, значит, в какой-то сделке Кремля с западными демократиями тактические издержки прорыва на Запад нежелательной Кремлю информации с лихвой перекрывались крупным стратегическим преимуществом Кремля. Лавина книг, включающая «Суховей», порождена той фазой «холодной войны» (между западными демократиями и «империей зла» — Советским Союзом), которая зовется детантом, разрядкой международной напряженности. Вступая в переговоры о сокращении и уравнивании арсенала ядерного оружия, Запад попал в ловушку, ловко расставленную кремлевскими заправилами. Два великих летописца России — Владимир Буковский и Андрей Сахаров — жертвы карательной системы своей страны, документируют всю эпопею оболванивания Запада: Буковский — по стенограммам заседаний ЦК КПСС из Архива ЦК, Сахаров — как участник создания, усовершенствования и испытания мегатонных атомных «изделий». Инициатива переговоров о мерах предотвращения атомной войны между Советским Союзом и Штатами принадлежала Штатам. Условиями вступления Советского Союза в переговоры Штаты ставили доступные инспектированию сокращения арсенала ядерного оружия и прекращение преследования граждан по политическим мотивам. Предоставление народу Советского Союза права голоса означало, в глазах США, предотвращение войны. Стратегические преимущества в «холодной войне» коммунистической державы с капиталистическим Западом, дарованные Советскому Союзу партнерством по мирным переговорам о мерах предотвращения атомной войны, преимущества, чуть было не поставившие западные демократии на грань катастрофы, описаны Буковским. Как, в точном соответствии с программой, заготовленной кремлевскими заправилами, прекращение преследований по политическим мотивам превратилось в зверства по отношению к тем, кого Запад ошибочно именовал политическими преступниками, документировано Буковским, испытано мной на собственной дубленой шкуре и описано мной в «Суховее». Для Кремля предложение Запада вступить в переговоры было неслыханной удачей. В «холодной войне» западной демократии с тоталитарным режимом все преимущества — на стороне тоталитарного режима. Создать «пятую колонну» в тылу врага противник может, только нажимая на рычаг, уже существующий в структуре государственной власти врага. Недовольство государственным строем со стороны подчиненных само по себе — недостаточное условие для создания «пятой колонны». Рычаг есть там, где отработан конституционный механизм воздействия народа на правительство: плюрализм власти и выборы. Допуская Советский Союз к переговорам, Запад влагал в руки Советского Союза оружие против самого себя. Конституционно закрепленное народовластие Запада гарантировало Советскому Союзу победу в борьбе за мировое господство. Превращение электората западных правительств в «пятую колонну» в тылу врага вынуждало Штаты разоружаться или, во всяком случае, не увеличивать арсенал ядерного оружия, лишило Запад возможности расторгнуть соглашение в ответ на нарушения Советским Союзом его обязательств, заставило Запад закрыть глаза на возрастающую угрозу своей капитуляции. Разрядка не исключала вероятности атомного удара со стороны Советского Союза. Кремль, в роли верховного миротворца, выдвигал все новые и новые требования. До полусмерти напуганный народ западных демократий в лице видных общественных деятелей и бесчисленных объединений, начиная с «обеспокоенных врачей» и кончая Организацией Объединенных Наций со всеми ее подразделениями, выступил в поддержку требований Кремля. Угроза атомного удара со стороны Советского Союза возрастала по мере возрастания активности масс. Подражательная окраска в мире животных полезна беззащитному. Съедобные рядятся под тех, кого пожирателю есть опасно, под ядовитых. Природа не изобрела средства спастись, изображая пожирателя. А народы западных демократий независимо друг от друга, конвергентно, по обе стороны Атлантики изобрели. Я двадцать лет прожила на Западе: в США и в Западной Германии, и множество людей произнесли, беседуя со мной, фразу: “Besser rot, als tot”, “Better red, then dead”, «Лучше быть красным, чем мертвым». Люди надевали маску убийцы, и она приглушала муки страха перед атомной войной. Есть две метафоры, моделирующие влияние страха на способность разумно противостоять опасности. Страус, почуяв опасность, прячет голову в песок. Тушканчик, поддавшись влиянию гипнотизирующего взгляда удава, прыгает в разверзнутую пасть безжалостной бестии. Гипноз кремлевской пропаганды и страх перед атомным ударом со стороны Кремля превращали народы Запада не в страуса, прячущего голову в песок, чтобы избавиться от страха, а в тушканчика, прыгающего в пасть удава. В 1984 году, в мою бытность в Германии, меня пригласили в Марбургский университет прочесть лекцию о судьбе генетики в Советском Союзе. Я говорила, что судьба генетики — ярчайший пример попрания со стороны правительства научной истины, права ученых отстаивать истину и применять на практике достижения науки. Я рассказала о блестящих ученых генетиках, о почвоведах, агрономах, павших жертвами террора. По окончании лекции один студент спросил, какие проблемы будут стоять перед наукой будущего. Я сказала, что не могу дать научно обоснованный ответ и ограничусь выражением моего мнения: самая главная задача науки будущего — найти способ предотвращать массовые психозы: войну, сталинизм, гитлеризм. Студенты аплодировали. Если моему прогнозу суждено оправдаться, массовый психоз, каким была борьба народов западных демократий за мирные инициативы Советского Союза, коллективное безумие, массовое неосознанное стремление к гибели привлечет самое пристальное внимание ученых. В свое время, в конце пятидесятых, в предвкушении грандиозных стратегических преимуществ в борьбе за мировое господство, даруемых ему партнерством по переговорам о мерах предотвращения атомной войны, Кремль не только взял на себя обязательство выполнить все условия, поставленные Штатами, но и продемонстрировал на деле приостановку гонки вооружений. В 1958 году Хрущев наложил запрет на испытания мегатонных атомных изделий и предложил всем атомным державам присоединиться. Штаты и Великобритания присоединились год спустя. Франция и Китай отказались. В 1961 году Советский Союз возобновил испытания преумноженных и усовершенствованных мегатонных «атомных изделий». Ни последовать примеру Кремля, ни протестовать против нарушения со стороны Кремля взятых на себя обязательств Запад не мог. Электорат правительств западных демократий, предпочитая быть красным, нежели мертвым, стоял на страже интересов Кремля. Расправа Кремля с Венгерской революцией 1956 года, гибель Пражской весны под гусеницами кремлевских танков и зверства по отношению к участникам демонстрации протеста против ввода войск в Чехословакию, ввод войск в Афганистан, арест и ссылка без суда и следствия Андрея Дмитриевича Сахарова, возвысившего голос против навязанной Кремлем войны народу Афганистана, не вызвали должной реакции протеста со стороны Запада. Тушканчик готовился к прыжку в пасть удава, устрашенный не столько чужими, сколько своими. Наконец, затянувшаяся война в Афганистане и пошатнувшееся здоровье ссыльного Сахарова побудили тогдашнего президента США Картера, предшественника Рейгана, расторгнуть договор о партнерстве Советского Союза в переговорах с Соединенными Штатами Америки о разрядке международной напряженности. Требование Запада прекратить преследования по политическим мотивам кремлевские заправилы встретили во всеоружии десятилетиями накопленного опыта. Стенограммы заседаний Политбюро ЦК КПСС, где разрабатывалась программа оболванивания Запада — партнера по переговорам о разоружении, слово в слово приведены в книге Буковского. Хрущев объявил, что у нас нет политических преступников. Это значило, что в силу вступила сработанная в Кремле фальшивка. Когда Александр Данилович Александров, ректор Ленинградского университета, с похвалой отозвался в разговоре со мной, тогдашним преподавателем этого университета, об отказе главы государства от преследований по политическим мотивам, я сказала: «Теперь все станем уголовниками». Как в воду глядела. Диссидентов, уже попавших на крючок, и всех, кому предстояло попасть, подразделили на три категории: одних судили как уголовников. Их ждали тюрьмы и лагеря, а по отбытии срока насильственная депортация за рубеж. Отказ раболепствовать других расценивался как симптом психического заболевания. Из зала суда их отправляли на психиатрическую экспертизу. Услужливые психиатры ставили нужный власти диагноз вялотекущей шизофрении. Этих несчастнейших из несчастных помещали в специально для них построенные «больницы особого типа» и там, под видом лечения, губили. Третьих, кого мировая известность страховала от обвинений, кого нельзя было отправить в лагерь, как уголовников, ни в психиатрическую больницу, как умственно поврежденных, без суда и следствия насильственно выдворяли из социалистического рая. Жертвами репрессий, шестидесятниками двадцатого века были не только те, кто, пользуясь своим конституционным правом, предлагал правительству программу переустройства общества на гуманистических началах, кто за народное благо почитал отказ от борьбы за мировое господство и открыто заявлял об этом вождям, кто демонстрировал в Москве у памятника Пушкину и на Красной площади против вопиющих беззаконий режима, кто объявлял Кремлю свою солидарность с пострадавшими и требовал отмены приговоров. Шестидесятниками были все, кто творил, не спрашивая на то разрешения властей, в обход цензуры: авторы машинописных произведений Самиздата и книг, книг, изданных «там», за рубежом, поэты-барды, певшие под гитару свои неподцензурные руны в комнатах коммунальных квартир и на кухнях квартир отдельных, ученые, читавшие доклады вне стен официальных зданий, художники, выставлявшие свои картины на свежем воздухе, или там, где звучали песни бардов и происходили запретные семинары ученых. Шестидесятниками были все, кто ничего запретного не создавал, а только приобщался к катакомбной культуре, читатели Самиздата и Тамиздата, слушатели бардов, участники семинаров на дому, посетители выставок художников-отщепенцев. Не говоря уж о создателях подпольной культуры и тех, для кого они творили, но и смельчаки, открыто на глазах своего народа и на международной арене разоблачавшие преступления аппарата насилия, требуя наказания высокопоставленных преступников, не были зачинщиками политического движения. Правозащитное движение было зарождением оппозиции, ставящей в известность власть о нарушениях закона ее администрацией, оппозиции, ни малейшей угрозы правящей верхушке не представлявшей. Призыв к гласности, коллективные обращения в правительство, подписанные подлинными именами правозащитников, гарантировали властям отсутствие тайных заговоров со стороны оппозиционеров. Открытости правозащитников противостоял конспиратор, облаченный властью, какой не знала история человечества: верхушка Коммунистической партии Советского Союза, Политбюро ее Центрального Комитета. Цель кремлевского заговора — мировое господство. Достижение цели должно было предстать перед всем миром и, прежде всего, перед народом Советского Союза как успешное отражение агрессии со стороны капиталистического Запада. Народ Советского Союза должен знать, что в его среде есть подосланные, подкупленные врагами предатели. Их разоблачение — могучее средство доказать подготовку войны против Советского Союза, их кара — средство предотвращения войны. Политические преступники не существовали. Их надлежало создать. За средствами дело не стало: приговоры суда по произволу властей, улики, подкинутые агентами КГБ при обыске, признания ни в чем не повинных людей под пыткой. Пресечь чудовищное попрание прав человека в Советском Союзе соглашение о мерах предотвращения атомной войны не могло. Во власти Запада оставалась возможность встать на защиту жертв классового правосудия, открыть двери изгнанникам и дать им возможность продолжать борьбу за права человека. По «Волнам» и «Голосам» Соединенных Штатов Америки и Западной Европы зазвучали их голоса. Вступили в строй издательства, созданные ссыльными. Книги, небольшие, в мягкой обложке, напечатанные убористым шрифтом, воссоздающие все намертво запрещенное цензурой Советского Союза, прорвались на родину их создателей. В числе этих книг — мой «Суховей». Не будь предложения изгнанника Ефима Григорьевича Эткинда написать очерк о генетиках, не пошли Ефим Григорьевич рукопись, родившуюся из этого очерка, в созданный изгнанниками журнал «Время и мы», не послужи журнальная публикация поводом изгнанному правозащитнику Валерию Чалидзе предложить мне опубликовать «Суховей» в его издательстве, не будь самого этого издательства Chalidze Publications, и «Суховей» не влился бы в лавину книг, ставших тайным достоянием поднадзорных граждан Советского Союза. Среди тех, кто доставлял запретные плоды обитателям коммунистического рая, была Надин Плюс, дочь эсера, родившаяся в 1919 году в пути из Москвы в Париж, когда ее родители спасались бегством от большевистского террора. Наша совместная с Надин Плюс работа, раскрывшая генетический контроль эволюции, описана в послесловии к этой книге. Томик «Суховея» Надин провезла через границу, запаковав его между пластами бутербродов. Труды тех, кого изгнал Советский Союз, переведенные на языки приютивших их стран, не оставили равнодушными потенциальных боевиков «пятой колонны» в тылу мирового капитализма. Мне не раз доводилось убеждаться в восторженном интересе простых людей, американцев к творчеству и судьбе Сахарова и Солженицына. Немолодой шофер такси, доставивший меня однажды ночью из лаборатории домой, носил, как оказалось, копии полюбившихся ему страниц «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына на сердце задолго до знакомства со мной. Шофер такси, везший меня на аэродром, узнав, что я лечу в Бостон по приглашению Андрея Дмитриевича Сахарова, не спросил, кто такой Сахаров. Он сказал: «Мне бы только рядом постоять с таким человеком». Сомнительный успех Советского Союза в создании «пятой колонны» в тылу врага с лихвой перекрывался поражением Страны Советов далеко за пределами идеологического фронта. Поражение Советского Союза там, где победу гарантировало техническое превосходство, не только в исследовании космоса, но прежде всего в оборонной промышленности, лишало Советский Союз малейшей вероятности победы своего строя над укладом загнивающего капитализма. Шансы на победу Советского Союза в грядущей решающей схватке с Соединенными Штатами Америки падали вслед за каждой победой «Империи зла», как публично окрестил Советский Союз Рейган, над партнером по мирным переговорам о разоружении. Превосходство Советского Союза над Соединенными Штатами Америки по оснащенности стратегическим атомным оружием, троекратное, по свидетельству изгнанных из Союза историков, весь военно-промышленный комплекс ложились непосильным бременем на хиреющую экономику. Когда президентом США стал Рейган, во главе государства оказался человек с ясным пониманием намерений Советского Союза. Агрессора, имеющего в своем оснащении полторы тысячи мегатонных «атомных изделий», Рейган не считал нужным задабривать. Против него следовало обороняться. Не знаю, кто тот гений, кто изобрел единственное средство обороны Вашингтона и Нью-Йорка против нацеленных на них ракет, несущих ядерные боеголовки. Перехват этих ракет над океаном с помощью ракет-перехватчиков и лег в основу знаменитой Стратегии Оборонной Инициативы (СОИ) Рейгана. Идея СОИ не нуждалась в засекречивании. Ее нужно было возвестить. Информация о готовящемся барьере против атомного удара имела стратегическое значение в «холодной войне» двух атомных сверхдержав, подрывала фундамент пропаганды Кремля о готовящемся атомном ударе со стороны Америки, демонстрировала всему миру готовность Штатов не нападать, а обороняться. Программа проектирования и создания ракет-перехватчиков требовала огромных затрат, заведомо непосильных Советскому Союзу. В Красноярске зашевелились было, пытаясь сравняться с Штатами, но скудость бюджета, окончательно подорванного войной в Афганистане, заставила Советский Союз отказаться от губительного для страны проекта. Программа создания ракет-перехватчиков увенчала победу США в «холодной войне» с Советским Союзом. «Холодная война» Кремля с западными демократиями извилистыми обходными путями привела сперва к появлению на свет, а затем и к изданию «Суховея» в Нью-Йорке на русском языке и к приобщению его к катакомбному чтению небольшого числа подъяремных граждан Советского Союза.

Поражение Кремля в «холодной войне» с Соединенными Штатами Америки должно по смыслу вещей иметь куда более важные последствия для судьбы моего антикоммунистического творения. Поражение Кремля в «холодной войне» с Соединенными Штатами Америки самым естественным образом влилось в число причин исчезновения самого ярма, самих преград на пути свободы писать, свободы читать напечатанное. Ярмо исчезло. Возникла надежда увидеть «Суховей» напечатанным на русском языке в России и на французском языке во Франции.     Нечто вроде предисловия Солженицын не без умысла выбрал для своего повествования благополучный день из лагерной жизни Ивана Денисовича и самого Ивана Денисовича сделал не избалованным интеллектуалом, а рядовым советским человеком, колхозником, солдатом, работягой. Он не хотел действовать на воображение читателей кровавыми зрелищами, а хотел представить жизнь такой, какая она есть, в обыденной повседневности. Языком своего Ивана Денисовича Солженицын описал будни несколько приукрашенного ада. Один из персонажей моего повествования — Эрвин Зиннер — рассказывал мне, сравнивая свои лагерные переживания с жизнью Ивана Денисовича, о своем начальнике лагеря. Так тот заставил зэков летом, пока почва не промерзла, рыть себе могилы, а потом гонял их зимой и летом на работы мимо этих могил. Смертность среди заключенных достигла рекордных цифр. Правда о жизни в Советском Союзе прозвучала со страниц книг, написанных великими страдальцами и страдалицами — Солженицыным, Евгенией Гинзбург, Надеждой Мандельштам. По сравнению с их судьбами и их писательским даром моя судьба и мои возможности описать ее ничтожны. И все же я беру перо и пишу, и художественный прием, к которому прибег Солженицын в своей повести поддерживает меня. Самая обыкновенная жизнь, описанная самым обыкновенным языком. Исключительно счастливая жизнь — по количеству прекрасных людей, которых посчастливилось встретить и полюбить. Некоторые наиболее трагические события моей жизни я обхожу молчанием — всего не расскажешь. Да и задумана книга была, чтобы рассказать не о себе, а о других, а потом, волею судеб и игрою случая превратилось мое повествование в мою биографию. Я родилась в России «при царе». Я эмигрировала из Советской России на пятьдесят восьмом году ее существования. Описана моя жизнь там. Как возникла идея уехать и что ждало меня за границей, я расскажу, быть может, в другой книге. Несколько отрывков из книги напечатаны в журнале «Время и мы», № 50, 64, 65. Я получила несколько писем с указанием на мои ошибки и несправедливости. Я внесла исправления. Их я оговариваю в тексте.     В преддверии рая Страх стоял у моей колыбели, страх потерять ребенка: в данном случае — меня. В том году, когда я появилась на свет, и в той стране, где произошло это значительное в моей жизни событие, 287 детей из 1000 не доживало до года. Год — 1913, страна — Россия. Не было неурожая, голод не косил человеческие жизни, еще царил мир, статистика не была фальсифицирована. Каждый третий ребенок умирал, не выйдя из колыбели. Меня растили: бабушка — Клара Львовна Берг — вдова нотариуса и отец — Лев Семенович Берг — профессор Московского сельскохозяйственного института. Мы жили в Москве на Долгоруковской улице в роскошном доме. Электричество. Газ. В те-то времена. Швейцар в ливрее у лифта. Бабушка и отец выработали жесткие правила выращивания потомства с минимумом риска отсева. Потомство кроме меня включало еще моего брата Симона, Симочку. А я не была Раечка. Я была Раиса. Сим старше меня на год и пять месяцев. Няня, говоря о нем, иначе как ангелом небесным его не называла. Только этот ангел небесный не желал жить среди смертных. Я уже сама ела, а его все еще кормили с ложки, и няня приговаривала: — «жуй, жуй, жуй...», — а то не стал бы жевать. Кротость его нрава была необычайна. Не любить его было невозможно. Про витамины тогда не знали и авитаминозов не боялись. Боялись инфекции. Строжайше противопоказаны были сырая вода, сырое молоко, нечищенные фрукты. Исключались абсолютно все контакты с детьми во избежание заразы. Нельзя было пойти на кухню — там газ, утюги и самовар с горящими углями, дети могут надышаться угарным газом. Когда отправлялись на дачу, до железнодорожной станции нас везли в свадебной карете. Большую часть дня мы проводили на воздухе, гуляя с няней. Няня — Мария Филипповна Маслова, старообрядка из богатой крестьянской семьи — единственное человеческое существо, с которым мы общались. Няня при всем религиозном своем фанатизме гигиенические правила до абсурда не доводила. Когда комок грязи из-под копыта извозчичьей лошади попадал ребенку на лицо, она вынимала из кармана платок и, поплевав на него, стирала грязь. По контрасту с бабушкиными повадками я понимала, что это не дело. Отец — последователь Льва Толстого, пацифист и вегетарианец — хотел вырастить детей в неведении зла. Мы должны были знать, что жизнь человека, животного, растения неприкосновенна. Губить растение ради минутной забавы так же предосудительно, как мучить животное. На Рождество нам не устраивали елку, и мы не знали о существовании этого обычая. Мы не ходили по траве, не рвали цветов. В доме ни растений, ни животных. Убийство и лишение свободы приравнены друг к другу. Нас не водили в зоологический сад и в магазин игрушек. Безвинные узники не служили нам забавой, Деревянные солдатики и ружья могли навести нас на мысль о войне, об убийстве. О том, что идет война, мы не должны были знать. Соблюдать эту физическую и моральную стерильность не всегда удавалось. Мне было четыре года, когда, движимая симпатией ко всему маленькому и беспомощному, я поцеловала двухгодовалую внучку швейцара, и она кашлянула мне в лицо. Я заболела коклюшем. Кроме моего коклюша, ни я, ни Сим никогда и ничем не болели. Мы никогда не видели доктора. Температуру нам мерили постоянно. Столбик ртути в термометре рос, конечно, за счет притока вещества. Мне очень хотелось знать, откуда оно берется. Когда у меня сделался коклюш, брата изолировали, и он не заразился. Няня гуляла с ним, а бабушка со мной. — «Не подходите к этой девочке, у нее коклюш», — сказала бабушка девочкам в сквере, когда они, заигравшись, приблизились ко мне. Меня эта фраза поразила не тем, что бабушка заботилась о чужих детях, — странно было, что она не назвала меня по имени и говорила обо мне в моем присутствии в третьем лице. И о войне мы знали. Кружевная юбочка, швейцарского шитья, вся в дырочках, оповестила меня о войне. По выражению няни, она была немцами прострелена. Во все уши я слушала разговоры взрослых. Бабушка и отец были самых либеральных взглядов. Имена Троцкого и Ленина произносились с надеждой и симпатией. Помню, отец сказал няне: — Не называйте нас с матушкой барином и барыней, а по имени-отчеству. Теперь времена другие. — Что вы, барин, — сказала няня, — я не цареубийца. Двадцать пять лет няня прожила в семье моего отца после революции. Двадцать пять лет она называла отца барином. Он был одно время депутатом городского Совета, и когда ему звонили по телефону, чтобы пригласить его на заседание, она иной раз, если он отдыхал после обеда, говорила: — Вам кого, барина? Оне спят. «Оне», а не «они»! «Они» было бы высшей старинной формой вежливости, «оне» по старой орфографии было множественным числом от «она» и прилагалось для обозначения нескольких предметов или лиц женского рода или пола. «Оне» в применении к одному мужчине выражало уже не крайнюю форму вежливости, а крайнюю форму преклонения. Первого мая 1918 года нам с Симом сделали красные флажки, и мы гуляли с бабушкой на Никитском бульваре, и я положила флажок на скамейку и бегала. Молодой красноармеец поднес мне мой флажок и сказал: — Барышня, вы забыли ваш флаг. Идиллия нашей физической и моральной гигиены кончилась в том же 1918 году. Мы голодали, и отец решил отправить нас с бабушкой к своей сестре Марии Семеновне Райх на Украину в город Мелитополь. Тетя Мусинька была замужем за владельцем аптеки, богатым человеком, великим гуманистом Григорием Моисеевичем Рай-хом. В дороге мы с Симом заразились чесоткой. Большую плетеную корзину с нашими вещами украли. Няня осталась в Москве. Она писала письма. Бабушка читала их нам. Няня писала, что скучает. Горшочки с пипишками не выливала, пока не завоняли. Украина была оккупирована немцами. По сравнению с голодной Москвой здесь царило невообразимое изобилие продуктов. Запомнился мне кубик сливочного масла, украшенный розочками, сделанными из масла. Его подали к завтраку на следующий день по приезде. Какого размера мог быть этот кубик? Сторона его заведомо не превышала 12 сантиметров. Кубик поразил мое голодное воображение и запомнился мне гигантской глыбой со стороной не менее 30 сантиметров. И все же оставаться в Москве было куда безопаснее. В городе свирепствовали эпидемии. Очень боялись сыпняка — сыпного тифа. Я слышала, как кричал сосед, умиравший от холеры. Тетя Мусинька говорила, что двое сирот осталось. Уберечь нас с Симом от кошмарных впечатлений войны с немцами и Гражданской войны не было никакой возможности. Немцы чинили на площадях суд и расправу. Заподозренных в краже граждан публично секли розгами. Немцы исчезли. Началась Гражданская война. Город семь раз переходил из рук в руки. Белые, красные, махновцы, зеленые занимали город. Соблюдать гигиенические правила становилось все труднее. Ни белые, ни красные не трогали дядю Гришу. Для белых он был буржуй, заведомо враждебный красным. Для красных он был тем, чем он был на самом деле — человеком, готовым помочь бедняку в беде, великим доброжелателем всякого правого дела. Но вот в Мелитополе появилась Маруська — предводительница банды махновцев, как они себя называли, хотя не имели никакого отношения к анархистскому движению, связанному с именем Махно. Маруська явилась грабить дядю Гришу. Потом уже рассказывали, что она сорвала с груди тети Мусиньки золотую брошку. Девять бриллиантов. Фамильная драгоценность. Она не брала хлама. Голландское полотно — скатерти, простыни — она смотрела на свет, не протертое ли, стоит ли брать. Мы с Симом спали. Бабушка разбудила нас. Вместе с нею в комнату вошли два здоровенных казака в бурках и папахах. Винтовки были у них в руках, не за плечами. Штыки примкнуты. Света не было. Электростанция города вышла из строя. В комнате было светло. Город горел. Мы нисколько не испугались. Бабушка была совершенно спокойна. Каждого из нас, очень бережно, одного за другим, она взяла на руки и перенесла на диван. Казаки вспороли штыками наши матрацы. Подозрение, что золотые клады запрятаны в детских матрацах, не подтвердилось, ничего не звякнуло при ударе штыком, и они ушли. Силуэты людей в папахах и бурках, квадраты их плеч, винтовки и штыки на фоне больших, освещенных пожаром окон отнюдь не были моим самым сильным впечатлением той ночи. Самым сильным впечатлением было прикосновение жесткой обивки дивана к коже. Бабушка, сажая, не одернула ночную рубашку и посадила меня на грязный диван, конечно же грязный, слишком грязный для ребенка, которого всю жизнь купали прежде чем уложить в постель. Прикосновение грязной обивки дивана к моей голой коже было мерилом бедствия. Бабушка не была спокойной, происходило нечто ужасное. Бабушка боялась за нас. Грабежей дядя, тетя и бабушка не боялись. Добром не дорожили. Пропало — и черт с ним. Работяги — наживем. Да и много ли надо. Но настало время и им задрожать. На улицах шли бои. Слышна была канонада. Комнаты с окнами на улицу стали необитаемы. Происходило то самое, что поэт описал словами:
А в наши дни
И воздух пахнет смертью,
Открыть окно
Как жилы отворить. Потом разнесся слух, что в Мелитополь идут не то китайцы, не то латыши, кто что говорил. Об этнической принадлежности войск мнения расходились, но их цель, согласно всем версиям, была одна — резать еврейских детей. Мы с Симом были крещеные. Отец крестился в лютеранскую веру, и мы были лютеране. Но не показывать же погромщикам-китайцам свидетельство о крещении. Сперва решили прибегнуть к мимикрии. На нас надели золотые кресты. Но потом решили, что вероятность потерять ребенка все же слишком велика и что лучше покинуть Мелитополь. Всем семейством — дядя, тетя, бабушка и мы с Симом — отправились в Бахчисарай. Сняли помещение в увитом виноградом доме на окраине города. Города я не помню. Бахчисарай в моем воспоминании — это увитая виноградом веранда, цветущие маки до горизонта, низкие горы, овцы, овечий помет, бесчисленные раковины, усыпающие степь, — остатки древнего моря, — заброшенный дворец татарского хана с фонтанами слез, и среди дворцового парка древняя карта — маленький бассейн, изображающий два моря: Черное и Азовское. Сим упал в бассейн и плакал. Лето мы прожили в Бахчисарае. Осенью вернулись в Мелитополь, Все еврейские дети, которых не скосили эпидемии, были целы. Слух был ложным. Знатоки утверждают, что армия Деникина разложилась. Приход к власти Врангеля ознаменовался восстановлением дисциплины в армии. По-видимому, это касалось только боевых действий. В Мелитополе я видела Врангеля, въезжающего на автомобиле в отвоеванный у красных город. Я видела его разложившуюся армию развратников и пьяниц. Часть квартиры дяди Гриши экспроприировали, и там в лучших комнатах обитала веселящаяся банда белогвардейцев. Дядя прятал красноармейца с женой и больным ребенком в комнате за кухней. Бабушка носила туда еду. Я видела парад Красной Армии на главной площади Мелитополя, куда выходили большие окна лучшей, освободившейся от белогвардейцев, комнаты. Красноармейцы шли нескончаемой цепью, не рядами, гуськом. Парад длился долго. Казалось, численность войска огромна. Я смотрела и ждала, что вот кончится шествие. Тут я приметила маленького рыжего солдатика. Это был тот же самый, которого я видела минут пятнадцать назад. — Хотите я сосчитаю, сколько солдат участвует в параде? — сказала я. И я сосчитала — их было несколько сот. Нескончаемое шествие оказалось камуфляжем, военной хитростью. Мне было шесть лет, когда я читала огромный плакат, написанный огромными буквами, — аграрную программу левых социал-революционеров, которая потом на короткий отрезок времени, пока Сталин не взял курс на полное закрепощение крестьян, стала программой большевиков. Земля — беднейшим крестьянам. Я думала, что это очень хорошо — помогать беднейшим. Советская власть победила. Дядю Гришу вышвырнули из его прекрасной квартиры. Аптеку он сам передал в собственность государства и остался работать в ней фармацевтом. Дядя Гриша умер в 1937 году, а тетю Мусиньку в 1941 году убили немцы в числе пятнадцати тысяч мелитопольских евреев. Отец приехал за нами и забрал нас с братом и бабушкой в 1921 году, когда Гражданская война на Украине кончилась, и до того как разразился страшный голод. Разочарованию отца, когда он снова обрел своих, выращенных в неведении зла, среди чистоты и порядка, детей, не было границ. Мы бегали по улице с соседскими детьми, они швыряли в нас камнями, и мы швыряли камнями в них, с ними мы лазили через заборы, мы говорили на чудовищном русско-украинском жаргоне, друг для друга мы были Райка и Симка, у нас была большая собака, дворовая собака, с которой мы были неразлучны. И звали эту собаку — о, ужас! — Дамка. Мы были предельно грязны и вульгарны. Дома, однако, царила все та же идеальная чистота. Преисполненный горечи, отец увозил нас и бабушку, не имея надежды приблизить нас к своему идеалу, В Москве мы воссоединились с няней и вскоре впятером в теплушке отправились в Петроград. Чтобы преодолеть те 600 километров, которые отделяют Москву от Ленинграда, нам понадобилось 8 дней. С Московского вокзала до угла Английского проспекта и набережной реки Мойки, где нам предстояло жить, мы шли пешком. Все дворцы города были выкрашены в красный цвет. Когда это произошло — не знаю. Перед вокзалом на площади стоял памятник Александру III — великолепное произведение искусства работы скульптора Трубецкого. Царь сидел неподвижно на огромном битюге. Хвост битюга подрезан. Самодержец одет в мундир, обут в русские сапоги, на голове его меховая шапка, Верхушку этой шапки можно видеть и сейчас за стеной. Прибежищем царя стал двор Русского музея, музея Александра III, как он раньше назывался. Царь-мужик — символ кондовой России времен его правления. Воздвигнут памятник его сыном, Николаем II, последним монархом России. В исполнении гениального скульптора колосс смахивал на карикатуру. Памятники царям и полководцам сохранились в Ленинграде. Два Петра Первых, Николай Первый, Екатерина Вторая, символический памятник Суворову где стояли, там и стоят. Их исполнение не противоречит канонам социалистического реализма — искусства идолопоклонников. Когда в России колесо истории искусства повернулось вспять, и соцреализм пришел на смену Ренессансу, новаторский памятник русскому консерватизму был снят. Соблюдай Трубецкой традиции, и стояло бы на привокзальной площади его творение и поныне. Незадолго до Октябрьской революции декретом Временного Правительства был основан первый в России Географический институт. В числе организаторов и профессоров этого института — мой отец. Институт помещался на углу Английского проспекта и набережной реки Мойки во дворце великого князя Алексея Александровича. Князь благополучно сбежал в первые дни революции за границу, а его дворец, построенный в мавританском стиле, с флигелями, конюшнями и парком, стал достоянием Географического института. Флигели дворца, где жили придворные и челядь князя, стали жильем для студентов — лучшие помещения были предоставлены им — а что похуже, досталось преподавателям и служащим института. Отец, наверное, принимал участие в распределении квартир. Сужу по тому, что ему досталась квартира дворника, весьма убогая. Мы жили в ней, пока Географический институт не преобразовали в Географический факультет Ленинградского университета. Студентов перевели в общежитие университета. В 1923 году отец получил часть квартиры генерала — начальника свиты великого князя. Был, оказывается, такой. Приехав из Мелитополя, убежав от страшного голода, поразившего Украину в середине 1921 года, мы попали из огня да в полымя. Есть решительно было нечего. Няня стала главной кормилицей в семье. Она ездила в окрестные деревни и меняла свои юбки, нажитые при царе, на картошку и молоко. Военный коммунизм в моем воспоминании — это декрет выдавать заработную плату (отец неизменно называл ее жалованьем) не деньгами, а в виде продукта. Однажды отец принес ящик гвоздей. Появились деньги, плохо отпечатанные, в огромном количестве — купить на них что-либо не удавалось. Декрет снабжать ученых продуктами питания не улучшил нашего положения. Отец почему-то не попал в список снабжаемых. Мы буквально дохли с голода и ужасно страдали от холода. Спасение пришло от организации по имени АРА, тогда я знала только, что Америка прислала голодающим русским продукты питания. Теперь я знаю, что АРА — это American Relief Administration. Соединенные Штаты Америки пришли на помощь Советской России. Отец получил муку, сахар и банки сгущенного молока. Бабушка открыла банку, дала мне ложку и сказала: «Ешь из банки». Но я не ела. Есть своей ложкой из общей банки — это все равно что вытереть губы чужой салфеткой или руки — чужим полотенцем. Бабушка не могла такое позволить. — Ешь, — сказала бабушка, видя мое замешательство, — если налить в стакан, на стенках стакана останется. Бабушка жертвовала гигиеническими правилами ради экономии. Экономия исчислялась не граммами — молекулами. Ложку можно вылизать. Стакан вылизать нельзя. По мере того как крепла власть и Революция уходила в прошлое, становилось все яснее, что разговоры о свободе были только разговорами. Победившая власть заставляла бояться ее. Огнем и мечом насаждалась стадность. Уже не было царя, аристократии, капиталистов — не с ними шла борьба. Теперь искоренять взялись не монархизм, не аристократизм, не защиту капиталистической системы. Врагами были объявлены индивидуализм, аполитичность, нежелание отказаться от права на собственное мнение.
В своем холодном сыром кабинете, в убогой длинной комнате отец повесил над письменным столом две литографии. На одной Бербанк — американский садовод из народа — с огромным цветком в руке. На другой — Архимед, склонившийся над геометрическими фигурами, начертанными на песке. Меч убийцы уже занесен над старцем. Под картиной стояли слова по-латыни: «Не трогай мои чертежи», — согласно преданию — последние слова Архимеда. Бербанк — иностранец. Архимед и его слова: «Не трогай мои чертежи» — апофеоз творческой мысли, непричастной повседневной жизни. Картины повисели, повисели в кабинете отца и исчезли. Видимо, стало опасно афишировать, хотя бы и столь скромным образом, свою непричастность к кровавым превратностям строительства коммунизма. В генеральской квартире начальника свиты великого князя, куда переселился отец, картины не появились. Но непокоренный дух, утверждающий свою независимость, остался, и его изобличала маленькая картинка-литография, романтическое изображение молодой прекрасной женщины, смело глядящей вперед. Волосы ее распущены, она одета в рубище, ее руки связаны за спиной. Под картиной стоит по-французски «Ведьма» (La Sorsr). Дарвин, Кесслер, Книпович, отец отца — Симон Григорьевич Берг, составляли компанию осужденной на смерть ведунье. Мы дожили до нэпа — новой экономической политики, введенной Лениным в 1923 году. Наступило превеликое изобилие. Великолепные возделанные крестьянами — русскими, финнами, немцами, прибалтами — огороды производили самые изысканные овощи в мире. Супермаркеты Италии и Америки не могли удивить меня ассортиментом овощей. Няня приносила с рынка цветную и брюссельскую капусту, спаржу и порей, каротель и лопаточки зеленого горошка. Заработали немецкие и французские кондитерские и пекарни. Зазвучали снова слова: «наполеон», «эклер», «буше», «пралине», и забытый вкус пирожных, венских булочек, птифуров, рогаликов мог стать в нашей семье повседневностью. Мог, но не стал. В семье произошли великие перемены. Отец женился. Бабушке предложили уехать в Мелитополь. Страх потерять ребенка сменился страхом, как бы ребенок не съел лишнее. Из любимых детей мы превратились в бездельников и дармоедов, в досадную помеху счастливого союза. Я могу смело утверждать, что я выросла на задворках высококультурной семьи. Каспар Гаузер, живший с раннего детства в затворничестве, вне общения с миром, — мой прототип. Нет, дело обстояло не так уж плохо. Нас было двое, и мы дружили. Няня была при нас, и мы учились в немецкой школе. Нас немного подучили дома немецкому языку, и мы поступили на немецкое отделение Реформатской школы. Теперь она называлась тридцать четвертой советской трудовой школой-девятилеткой. Нравы оставались старомодными. Отец в свое время боялся, чтобы няня называла его барином. Мы называли наших учителей не по имени-отчеству, а Herr Sadovsky, Fralein Held, Fralein Ludvig, Herr Seewald. Приветствуя учителей, девочки должны были делать полуреверанс — книксен. Писали мы готическим шрифтом. Я была задира. “Warum hast du eine Palme auf dem Kopf?” — спросил меня учитель гимнастики. “Das ist keine Palme, — ответила я, — das ist eine Springbrunnen”. Когда Herr Seewald вызвал меня однажды декламировать стихи Rolands Horn, и рог умирающего Роланда звучал hinglagend ber See und Wald, я трагическим голосом продекламировала: “hinklagend ber Seewald”, “Lass bitte mein Familiennahmen ins Ruh”, — сказал Зеевальд. За шалости не наказывали. Сошла с рук и моя защита Толстого. Преподаватель русской литературы господин Стрижешковский цитировал Ленина: «Толстой — интеллигентский хлюпик». Я сказала, что уйду из класса, если он не прекратит. Господину Стрижешковскому я многим обязана. Благодаря ему я узнала стихи Есенина, Клюева, Северянина, Гастева, Блока, стихи запрещенных, затравленных, уничтоженных либо уничтоживших себя поэтов. Первоклассное обучение шло на немецком языке. Любой декрет, а один декрет следовал за другим в сумасшедшем галопе, проводился в нашей школе в жизнь. Трудовое воспитание — так трудовое воспитание. Специализация — так специализация. Нас по-прежнему обучали четырем языкам, в переплетных мастерских мы получали трудовое воспитание. Нас обучали черчению, топографии и картографии, чтобы мы кончили школу, имея специальность. Наша школа в полной мере оправдывала всеобщее убеждение, что нет средств сделать немца бездельником. Великая дружба, сплоченность, верность объединяли учеников нашего класса. Между нами и нашими прекрасными учителями, которых мы при всем том, конечно же, любили, шел непрерывный бой, велась настоящая классовая борьба. Договариваться о стратегии этой борьбы, вырабатывать свой кодовый язык, прибегать к каким бы то ни было средствам конспирации не было никакой надобности. Нужно было просто не предавать товарища. Нельзя родителям рассказывать того, что творилось в школе. Родители могли выдать учителям. А творились вещи довольно-таки необыкновенные и возможные только в условиях нашей великой дружбы. Мы противостояли тирании не только учителей, но самого государства. Нам навязывали специализацию. Мы сопротивлялись. Я не хотела быть ни чертежником, ни топографом. Необходимость тратить время на чертежи и карты ограничивала мою свободу и мешала мне развиваться в том направлении, в каком я хотела. Я хотела писать сочинения. Ни одной карты, ни одного чертежа я не изготовила за все годы обучения. Но на районных выставках лучших ученических работ висели чертежи и карты, подписанные моим именем. Те, кто стали потом первоклассными чертежниками и топографами — Аля Нейман и Юра Вальтер — делали за меня всю работу, и делали ее для меня лучше, чем для самих себя. А я по-русски, по-немецки, по-французски и по-английски писала за других сочинения. И не обязательно за тех, кто помогал мне. Кто нуждался — за того и писала. Я говорю о себе для примера. Разделение труда было всеобщим явлением. Никто ни разу не попался. Не было ни одного случая предательства. Подлог не был главной формой взаимопомощи. Помогали друг другу всячески. Пионерская и комсомольская организации не пользовались авторитетом, и я не была членом ни той, ни другой. В душе я была пламенной коммунисткой. «Вот навалились бы всем миром, — думала я, — пошли бы на великие лишения и построили бы коммунизм, воплотили бы в жизнь великие гуманистические идеалы на благо всего человечества и будущих поколений». Я верила тому, что писали в газетах. «Вот поступлю в университет и стану комсомолкой», — думала я.     Обучение хорошему тону современности Я окончила школу в 1929 году, в год Великого перелома, как назвал его Сталин в Кратком курсе ВКП(б), подводя в 1938 году итоги своей кровавой деятельности. Мне было 16 лет. В университет принимали с семнадцати. Я поступила работать в Гидрологический институт вычислителем и высчитывала среднюю силу ветра по данным метеорологических станций, не пользуясь никакими счетно-вычислительными устройствами. Я ушла из дома и снимала вместе с подругой гадкую комнату на набережной Мойки. Условия приема в университет не давали мне никакой надежды на поступление. Приемные экзамены производились по-разному для представителей разных классов. Для рабочих, бедных крестьян и их потомков экзамены легкие, для детей служащих и интеллигентов — трудные. Один из сорока этих несчастных имел шансы поступить. Заботливые родители нанимали учителей. Я брала уроки и платила учителям из своей крошечной зарплаты. На еду не оставалось почти ничего. Только как бы ни готовилась я по математике и по общественным наукам, шансов на поступление у меня не было. Я не осознавала своего дефекта. В моей немецкой школе меня научили писать грамотно по-немецки, но не по-русски. Выпускники немецких школ имели шансы поступить в вуз, только обладая прирожденной способностью к языку, либо имея заботливых родителей. На экзамене по русскому языку и литературе — а он был на всех факультетах — меня ждал неизбежный провал. В 1930 году я подала на биологический факультет Ленинградского университета и была принята. Держать экзамены мне не пришлось. Их отменили. Принимать стали исключительно по классовому принципу. Поступающий должен предъявить документы об окончании школы, рабфака (рабочего факультета при заводе) или школы крестьянской молодежи и свидетельство своей классовой избранности. Как я попала в число будущих интеллигентов нового типа? Счастливый поворот моей судьбы продиктован страхом. На этот раз страшиться пришлось властителям. Боялись они саботажа и вредительства со стороны преподавателей вузов, чьи дети лишены возможности вкушать плоды просвещения. Мой отец был профессором университета. Ленинский принцип задабривания врага с целью использовать его, прежде чем уничтожить, сработал. Только враг существовал не в действительности, а в воспаленном мозгу пришедших к власти. Страх и власть очень способствуют воспалению мозгов. Я попала в число избранных. Теперь вновь поступивших везут в деревню «на картошку» — копать картошку на колхозных полях. Колхозники не справляются с уборкой урожая. Тогда нас повезли в порт на Ленинский субботник, который длился не менее десяти дней подряд. Мы грузили «балласт» — деревянные чурки на иностранные суда. За простой государство платило валютой. Нам выдавали кусок колбасы и булку. Иной оплаты не полагалось. Дано: мы полны энтузиазма. Энтузиастам не платят. Что касалось меня, организаторы не ошибались. Потом были военные занятия. Девушек и юношей разделили. И я оказалась в чрезвычайно изысканной компании. Большинство юношей было из рабочих и крестьян, большинство девушек — из интеллигенции. Тут мне и представился случай вступить, наконец, в комсомол. В конце занятий по административной организации Красной Армии к нам пришла препротивная женщина и предложила членам комсомола остаться. Никто не ушел — все были комсомолками, все — кроме меня. Испытывая угрызения совести за свой обман, я осталась. Вот сейчас, думаю, и попрошу эту женщину помочь мне вступить в комсомол. «Ваша задача в качестве комсомольцев — преданных строителей коммунизма — вести классовую борьбу, выявлять классовых врагов, — сказала эта женщина. — Вы должны разговаривать с вашими товарищами, со всеми, кто окружает вас, и сообщать в партийную организацию обо всех идеологических шатаниях». Девицы молчали. Все разошлись, ушла и я. Начало и конец моей партийной карьеры совпали во времени и пространстве. Началась «учеба». Властвовали студенты. Усваивать знания мы должны были, соединившись в производственные бригады. Экзамены отменены. День расписан с девяти утра и до одиннадцати вечера. Следовать расписанию обязательно, за опоздание грозит исключение из университета. Решение об исключении принимает комсомольская ячейка. Проверка знаний производится с помощью «академбоя» — академического боя. Делалось это так: группа разделяется на две подгруппы, и они ведут бой друг с другом. Представитель одной подгруппы задает вопрос. Ну, скажем, экзамен ведется по зоологии беспозвоночных. Вопрос — строение медузы. Отвечать может любой из членов вражеской подгруппы. Ответ дан. Наступает очередь отвечавших спрашивать. Академбой сводился к соревнованию двух лучших представителей подгрупп. Зачет получали обе враждовавшие стороны, все члены обеих подгрупп без исключения. В нашей группе была очень сильная студентка, Нина Рябинина. Нас с ней всегда в разные подгруппы помещали. Победа обеспечена тем, среди кого она. Ни администрация, ни сами студенты не стремились к равенству. Деление на чистых и нечистых не ограничивалось классовым принципом. Среди угодных были особо угодные — ударники, выделяемые из своей среды студентами. Это мелкая рыбешка по сравнению с китами — выдвиженцами. Ударник добывал привилегии усердием, если не в учении, то по части выявления чуждой идеологии. Выдвиженцы назначались какими-то органами свыше, и их будущее обеспечено. Очевидно, они имели какие-то заслуги перед властями и награждены за них правом сперва числиться студентами, потом аспирантами, потом занять посты директоров в каких-либо учреждениях. Нередко эти выдвиженцы оказывались людьми способными, иной раз это были полнейшие тупицы. Первый тупица-выдвиженец, с которым я встретилась в университете — Давыдов. Карьеры он не сделал. Пережитки капитализма в его сознании погубили его. Ему под тридцать, пора жениться, а тут интеллигентные девочки прямо со школьной скамьи. Он женился на Оле Топоровой. Папа и мама врачи, преподаватели Медицинского института. Из общежития он переселился в их квартиру. Пережитком капитализма в его сознании была ревность. Он ударил топором в висок свою молоденькую жену. Ее спасли, и она ушла с факультета. Я увидела ее тридцать четыре года спустя, 13 марта 1964 года, на общественном суде над Бродским, «над тунеядцем Бродским», как именовали поэта Иосифа Бродского анонсы в фойе клуба, где шел суд. Оля Топорова была его адвокатом. Давыдова арестовали, но через два года он снова появился на факультете. Потом он исчез навсегда с моего горизонта. Другой выдвиженец — Коверга — был куда удачливее. С первых дней своего пребывания в университете он повел классовую борьбу. Мишень — профессор ботаники, знаменитый путешественник, будущий президент Академии наук СССР Владимир Леонтьевич Комаров. На вводной лекции он говорил о той многообразной пользе, которую приносят растения человеку — слушать его была сущая радость жизни. В качестве полноценной пищи он назвал ржаной хлеб с луком — пищу русского крестьянина. Коверга взыграл. Это явно была контрреволюционная пропаганда, замаскированная диверсия с целью продемонстрировать высокий уровень жизни крестьян в дореволюционной России и тем самым дискредитировать революцию. Комаров получил взыскание. Но он и сам был членом партии, чтение лекций было с его стороны большой самоотверженностью, во время своих путешествий по Дальнему Востоку он очень болел, и последствия болезни давали о себе знать. Лекции он читал в черных перчатках. Он потребовал извинений со стороны клеветника. Извинения были принесены. Читать лекции нам он отказался. Коверга продолжал процветать. По окончании аспирантуры он был назначен директором Никитского Ботанического Сада на берегу Черного моря. Я видела его в 1968 году. Он был на пенсии и жаловался мне, что зря прожил жизнь. Он оставался убежденным сталинистом. Помимо обязательного посещения лекций на студента возлагалось множество других тягот и все, все без исключения, под надзором добровольных стражей — из числа своих же товарищей студентов. Заниматься общественной работой обязательно. Я занималась ликбезом — ликвидацией безграмотности, обучала грамоте работниц фабрики-кухни и рабочих инструментального завода. Заставлять меня не нужно было. Я любила это дело. Ходить на собрания обязательно. Собрание за собранием. Сегодня нам предлагают выступать с осуждением вредительской группы — судят членов Промпартии, и нам предлагают голосовать за смертную казнь. Мне было 17 лет. Ни жива, ни мертва сидела я на этих митингах, не поднимала руку ни «за», ни «против», ни на вопрос «кто воздержался?». Я понимала, какое чудовищное беззаконие творится у меня на глазах, в котором под страхом исключения из университета я должна участвовать. Никто не протестовал, за смертную казнь голосовали единогласно. Много лет спустя, когда потихоньку от мачехи возобновилась моя дружба с отцом, я выразила ему недоумение по поводу того, что никто не протестовал. Отец сказал, что ему известен один случай. Дело происходило на собрании в Академии наук. Также голосовали за вынесение смертного приговора кому-то из безвинных. Когда председательствующий спросил, кто воздержался, поднялась одна рука. Это был гениальный ученый, основатель биогеохимии Владимир Иванович Вернадский. Его тут же спросили, в чем причина. «Я в принципе против смертной казни», — сказал Вернадский. «А ты?» — спросила я отца. «Я на эти собрания не ходил», — сказал отец. Так вот, сегодня собрание по поводу суда по делу Промпартии, завтра общественный суд по делу Мордухая-Болтовского и его группы. Посещение обязательно. Наиболее ценимая общественная работа — надзор за посещением всего того, что посещать обязательно. Примерно пятая часть студентов занята именно ею. На каждые 15 — 20 человек приходится парторг, комсорг, профорг и староста. Все они — надзиратели. Общественный суд идет в Актовом зале университета. Зал человек на 900. Студент Мордухай-Болтовский — сын знаменитого профессора Ростовского университета Мордухая-Болтовского писал своему отцу письма из Ленинграда в Ростов. Он обронил неотправленное письмо, оно попало в бюро комсомола, а автор попал на скамью подсудимых.. Чтобы было похоже на процесс Промпартии, сколотили группу обвиняемых все больше выходцев из интеллигентных семей. В качестве общественных обвинителей выступали профессор И.И. Презент и аспирант Э.Ш. Айрапетьянц. Импровизированные прокуроры метали громы и молнии, обвиняя подсудимых в бытовом разложении, пьянстве, саботаже общественных мероприятий, в антисоветской пропаганде и клевете на советскую власть. Защитников на процессе не было. Весь гнусный фарс был фланговой атакой на профессоров университета, которые якобы поощряли разврат и антисоветские настроения студентов. Никто не вступился за обвиняемых, а из обвиняемых защищался только один. И этот один был генетик, Дмитрий Михайлович Кершнер. Во время речи Презента, в том ее месте, где, бичуя разврат, прокурор гневно восклицал: «Стол был уставлен бутылками», — поднималась рука одного из тех, кто сидел на скамье подсудимых. Председатель суда должен дать обвиняемому слово. Очень медленно Кершнер вставал и обращался к председателю: — Гражданин председательствующий на общественном суде по делу Мордухая-Болтовского и его группы, разрешите дать фактическую справку по ходу ведения общественного суда для уточнения данных, приведенных в речи общественного обвинителя на общественном суде профессора Исая Израилевича Презента. Председатель давал разрешение уточнить. Кершнер обращался к Презенту: — Гражданин общественный обвинитель на общественном суде по делу Мордухая-Болтовского и его группы, профессор Исай Израилевич Презент, разрешите уточнить данные, приведенные в вашей обвинительной речи. Вы сказали, что стол был уставлен бутылками. Бутылок было две. Кершнер садился. Пылая гневом по поводу антисоветских настроений обвиняемых, Презент говорил, что на развратных сборищах группы враги Советской власти пели антисоветские песни. И снова поднималась на скамье подсудимых рука и снова Кершнер тягучим голосом без интонаций просил разрешения уточнить и, получив разрешение, по всей форме обращался к Презенту и заканчивал свое выступление словами: — Мы не пели антисоветских песен, мы пели латинский гимн «Гаудеамус игитур». В переводе это значит: веселитесь же, друзья, пока молодость с вами. Их повыгоняли из комсомола. Кершнера выгнали из университета. Он сразу попал в армию, был восстановлен в университете через четыре года и закончил его с опозданием в эти четыре года. Дорого обошлись ему эти уточнения. И.И. Презент — один из главных изничтожателей цвета русской интеллигенции. В тот самый год, когда я поступила в университет, он вел огонь по В.И. Вернадскому и по моему отцу. Великий расцвет русской культуры совпал с началом двадцатого века. Борьба за свободу — неотъемлемый элемент духовного подъема нации. Революции вершились в музыке и в живописи, в литературе и театре, в точных и в гуманитарных науках. Вернадский прославил свое время в веках как геолог, Берг сделал его достойным имени русского Ренессанса, будучи географом. Будь плановое хозяйство целью властей, книга Берга «Ландшафтные зоны» стала бы настольной книгой деятелей Госплана, а не поводом для травли. Отец рассматривал человека в единстве с его средой, с его географической средой. Ее надо знать и беречь. География как наука разваливалась на части. Климатология, геоморфология, гидрология процветали. География прекращала свое существование. Отец возродил ее. География стала наукой о взаимодействии живых и неживых элементов ландшафта, включая человека.

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 8 |
 



<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.